Но на этом история не закончилась. В декабре 1872 года Ольга Янина прибыла в Париж, где дала несколько концертов. Оставаясь в столице Франции, она под псевдонимом Робер Франц (Robert Franz), совершенно в духе Мари д’Агу с ее «Нелидой», выпустила вымышленную автобиографию «Воспоминания одной казачки»[649]. Через год под псевдонимом Сильвия Зорелли (Sylvia Zorelli) увидели свет еще два ее произведения с говорящими названиями: «Любовь одной казачки с другом аббатом „X“» и «Римский пианист и казачка»[650].
В 1881 году Ольга переехала в Швейцарию, где вышла замуж за российского подданного Поля Ги Сезано (Cézano) и поселилась вместе с ним недалеко от Женевы. «Мадам Ольга Львовна Сезано» остепенилась, занялась педагогической деятельностью и преуспела в этом. В 1886 году она даже приняла участие в основании Женевской академии музыки (Académie de Musique de Genève). Но шлейф скандальной истории с Листом продолжал тянуться за ней всю жизнь…
Вряд ли у кого-нибудь могут возникнуть сомнения в том, что никакой любовной связи между экзальтированной «казачкой» и Листом быть не могло. Опусы «Робера Франца» и «Сильвии Зорелли» так же далеки от истины, как и «Нелида» «Даниеля Стерна». Я. И. Мильштейн считал: «…о них, быть может, не следовало бы и упоминать в серьезных исследованиях о Листе. Однако некоторые современные биографы Листа придают этому ничтожному литературному произведению („Воспоминаниям казачки“. — М. З.) известную значимость (например, даже такой крупный английский музыковед, как Э. Ньюмен, посвящает разбору этих „воспоминаний“ целую главу своей книги о Листе[651]). Всё это делается чаще всего из соображений сенсационного порядка, столь свойственных определенному типу современной буржуазной биографической литературы, и в некоторых случаях невольно приводит к утонченному надругательству над памятью о великом венгерском художнике»[652].
Со времени написания этих строк ничего не изменилось. Вернее, изменилось в худшую сторону. «Сенсационность», которую Мильштейн считал характеристикой исключительно «буржуазной» биографической литературы, ныне считается чуть ли не обязательным аспектом биографий. До чего же достойно вышел из ситуации сам Лист, просто и ясно выразивший свое отношение к очередному пасквилю на себя: «…насколько я могу судить, автор [Ольга Янина] настолько же смешон, насколько и одиозен; и она, и ее друзья вольны действовать, как им угодно; некоторым непристойным скандалам я могу противопоставить лишь молчаливую сдержанность»[653]. Незадолго до смерти в разговоре с Софией Ментер Лист великодушно заметил, что «Янина не была дурным человеком, а только чрезмерно экзальтированным»[654].
После этих слов и мы позволим себе больше не возвращаться к эпизоду в жизни Листа под названием «Ольга Янина», а для контраста в очередной раз обратим внимание на ту, которая и в течение жизни, и после смерти подвергалась многочисленным упрекам, чаще всего несправедливым, — на Каролину Витгенштейн. С конца 1862 года она фактически находилась в тени Листа. Они, конечно же, встречались, много переписывались, но жизнь у каждого уже была своя. И если Листа с его искренним обращением к религии не понимали, высмеивали, даже жалели, то княгиня однозначно стала для большинства олицетворением «злого гения композитора, своим тлетворным влиянием загубившего его талант». Ссоры, обычные между двумя творческими импульсивными людьми, преподносились в качестве доказательства тирании Каролины, которая, конечно же, не отличалась мягкостью характера, но ничего не делала во вред тому, кого любила. Лист же никогда не терпел давления на себя ни в творчестве, ни в личной жизни. Он всю жизнь приносил себя в жертву, но добровольно. Если и можно в чем-то обвинять Каролину, то лишь в чрезмерной заботе о Листе, в опеке, которую тот далеко не всегда готов был терпеть. И уж совсем абсурдным выглядит обвинение, что исключительно по ее настоянию Лист принял духовный сан и тем самым погубил себя для музыки. Чтобы не принимать во внимание подобные наветы, достаточно просто обратиться к самому творчеству «позднего» Листа и понять, что как раз ко второй половине жизни его композиторский дар раскрылся во всей полноте и глубине. На смену чувственному романтизму пришла мудрость философа.
Не каждому дано было понять творческие новаторские искания композитора, как далеко не каждый мог по достоинству оценить личность подруги гения. Но у тех, кто способен был воздать по справедливости возвышенной натуре Каролины Витгенштейн, она вызывала искреннее восхищение. А. К. Толстой писал ей 9 мая 1869 года: «…так что вот я и оказался почти что грубым по отношению к той, к которой я чувствую столько же благодарности, сколько уважения и преклонения. Это не фразы, дорогая княгиня, я перед Вами очень искренно преклоняюсь за многое, а в эту минуту, главное, за чрезвычайную тонкость и чрезвычайную проницательность Вашего ума, который вполне философический, христианский и глубоко эстетический. Как Вы сумели — Вы, которая имеете [возможность] так редко читать или слушать русский язык, — понять столь хорошо, столь тонко и в таких подробностях все намерения моей трагедии (имеется в виду „Царь Федор Иоаннович“. — М. З.)? <…> Язык этой драмы — архаический, Вы не могли понять всех выражений; есть и русские, которые их не поймут. Какое у Вас должно быть чутье, каким чувством художества Вы должны обладать, чтобы так уметь прочесть между строками самые сокровенные складки моей души? Вы самый большой критик нашего времени… конечно, мы приедем в Рим, как домой к себе, предполагая, что Вы и наш милый аббат Лист будете там, так же как и наш добрый Грегоровиус, который, мне кажется, Вас избегает, потому что не понимает Вас. <…> Скажите нашему милому, нашему многолюбивому аббату Листу, что мы продолжаем его любить, как мы всегда его любили»[655].
В начале ноября 1869 года Лист вновь переселился на виллу д’Эсте. 9 ноября он писал оттуда Анталу Аугусу: «Ты знаешь, что этой зимой мне надо написать кантату к юбилею Бетховена… чтобы работать над ней так, как я считаю нужным, и спастись от столь утомительных в Риме в этот сезон визитеров и беспокойств, я укрылся на виллу д’Эсте, к кардиналу Гогенлоэ… Дорогой друг, с прошлого месяца мне уже 58 лет, и я начинаю чувствовать себя старым и усталым…»[656]
В наступающем 1870 году весь музыкальный мир готовился широко отметить столетие со дня рождения великого Бетховена. Юбилейные фестивали были запланированы в Бонне и Берлине, в Пеште и Вене. Веймар также намеревался отметить славную дату. И, конечно же, там не могли обойтись без Листа. С конца 1869 года он напряженно работал над кантатой на слова А. Штерна и Ф. Грегоровиуса «К празднованию столетия Бетховена (2-я бетховенская кантата)» — Zur Säkularfeier Beethovens (2. Beethoven-Kantate) и старался никого не принимать, но для одного визитера с удовольствием сделал исключение. В феврале состоялась его первая личная встреча с Григом, подробно описанная последним в письме родителям от 17 февраля 1870 года:
«Не без робости отправился я к дому Листа; но мне совершенно нечего было бояться, ибо более располагающего к себе человека, чем Лист, редко можно встретить. Он пошел ко мне навстречу с улыбкой и весело сказал: „Не правда ли, мы слегка обменялись письмами?“ Я ответил, что именно благодаря его письму я сейчас здесь, и он засмеялся. <…> Тем временем глаза его с жадностью смотрели на сверток с нотами, который был у меня в руке. <…> Лист протянул свои длинные паукообразные пальцы к моему свертку; это меня так испугало, что я признал самым благоразумным тут же развернуть свой сверток. Тогда Лист начал перелистывать страницы и просмотрел первую часть сонаты (имеется в виду вторая скрипичная соната Грига G-dur. — М. З.). То, что он действительно читал нотный текст, доказывалось кивками головы или возгласами „браво, прекрасно“, когда он доходил до какого-нибудь хорошего места. <…> Лист предложил мне проиграть сонату… В самых первых тактах, когда скрипка вступает несколько странным, окрашенным в национальный колорит пассажем, Лист воскликнул: „Как смело! Постойте, это мне нравится. Пожалуйста, еще раз“. И когда в скрипичной партии продолжается адажио, он стал играть эту партию в верхнем регистре фортепьяно с такой чудесной, благородной и певучей выразительностью, что я был обворожен. Это были первые звуки, услышанные мною от Листа. <…> Я заметил, что Листа особенно привлекали национальные особенности моей музыки; это я и предполагал, направляясь к нему, и поэтому взял с собой пьесы, в которых сделал попытку затронуть национальные струны»[657].