Я часто бывал у Гудвудов, дом их мне нравился, хотя нисколько не походил на наш. И внутри, и снаружи он напоминал фермерский; город подступал к нему, и странно было видеть его в глубине улицы, с курятниками и сараями на задворках. Отец Люка, мистер Гудвуд, когда-то был шерифом, в ноге у него сидела пуля, рослый, судя по рассказам, в молодости, он теперь усох, и кожа его висела складками. Усы его пожелтели от жевательного табака, глаза были красными; поговаривали, что он напивается до полусмерти, однако, надо отдать ему должное, напивался до полусмерти он наверху, в своей комнате, никому не показываясь на глаза. У него было четыре сына, и всех их губило пьянство. Говорят, что именно из-за выпивки Люку пришлось покинуть высшую бейсбольную лигу, и никто из Гудвудов не мог отказаться от этого яда. Так или иначе, в доме у них царили мужские порядки, шестеро мужчин, включая деда, усаживались за стол, а миссис Гудвуд и ее дочь носились от стола на кухню с потными лицами и влажными от кухонного пара волосами. На спинках стульев в гостиной висели мужские пиджаки, иногда охотничьи куртки со старой запекшейся кровью, на каминной полке лежали клубки веревок и револьвер; дробовики и удочки валялись где попало, даже на свободной кровати. Охотничьи собаки беспрепятственно разгуливали по всему дому.
Люк брал меня с собой на охоту, а иногда кто-нибудь из его старших братьев брал нас обоих; правда, моей матери не нравилось, что я вожусь со взрослыми парнями, она считала их моральный уровень недостаточно высоким. Не думаю, что он был значительно ниже, чем у других парней, но из их разговоров подросток, несомненно, мог набраться многого. Стрелял Люк замечательно. Он часто охотился в одиночку, потому что родители не всегда отпускали меня. Вставал до рассвета, завтракал на кухне пустым хлебом и кофе, а потом уходил дотемна с винтовкой или дробовиком. Еды с собой он не брал никогда, и все говорили, что охотится он впроголодь, как индеец. Люк и внешне походил на индейца, даже в детстве, хотя волосы у него были светлые; высокий, поджарый, с большим, изящно очерченным носом, при ходьбе он мягко ставил на землю свои длинные ступни, чуть приподнимаясь на носках, словно ощупывал дорогу. Так ступал он даже по бетонному тротуару, видимо, из-за частых хождений по лесу. Неудивительно, что, проводя на охоте целые дни, он никогда не готовился к урокам и не находил полезного применения своему уму, несмотря ни на что, весьма недюжинному. Хорошие отметки Люк получал только по чистописанию, тогда оно еще было в программе средних классов. Он точно копировал прописи на верху страницы, одной линией, не отрывая карандаша от бумаги, мог нарисовать птицу, иногда весь день в школе он только этим и занимался. Птицы эти были очень похожи друг на друга, изящными и округлыми, как его спенсерианский почерк, но ни на одну из божьих птиц не походили. Иной раз Люк выводил слова, как бы вылетающие из клюва: «сволочь», а то и похуже, потом зачеркивал, потому что эти его рисунки прекрасно знали все учителя и ученики.
Школу Люк не окончил. Учиться он бросил не сразу, а просто ходил на занятия все реже и реже, главным образом в ненастные дни, а по хорошей погоде отправлялся на охоту или на рыбалку. Тянулось это так долго, что ни мы, ни даже учителя не заметили, когда он перестал ходить на уроки совсем. Летом, одетый лишь в старые брюки, он дремал на травке в тени у себя во дворе, растянувшись, словно кот, или шел рыбачить или играть в бейсбол. Потом Люк стал выступать за бейсбольные команды маленьких городков нашей округи, зарабатывая таким образом мелочь на патроны и рыболовные снасти.
Такой образ жизни он вел, когда я окончил школу и уехал из города. Можно сказать, мы совсем отошли друг от друга, потому что он уже не водился со школьниками. Я так и не узнал толком, как он пробился в настоящий бейсбол, выйдя, как говорится, с пустырей. Сестра написала в письме, что некий спортивный делец, увидев игру Люка, пригласил его куда-то в Индиану. Через год его имя замелькало на спортивных страницах газет. Сестра, зная, что мне вряд ли безразличен старый, можно сказать, друг, выискивала сообщения о нем и присылала вырезки, когда местная газета перепечатывала сообщения о Люке. Она писала, что Люк, выступая за филадельфийский клуб «Атлетикс», заработал девять тысяч долларов. Газеты окрестили его «Алабамским чародеем». Судя по присылаемым домой подаркам, Люк действительно получал большие деньги. Матери он прислал приемник за пятьсот долларов и пианино. Я восхитился тем, что он не забывает о матери, которой, без сомнения, приходилось нелегко. Зачем ему понадобилось слать пианино, не знаю, никто в доме не умел на нем играть. Еще он выслал денег на ремонт дома, к тому времени обветшавшего. Мистер Гудвуд был еще жив, но, судя по слухам, проводил у себя наверху больше времени, чем когда-либо, а остальные его три сына так опустились, что даже не работали в саду и не ходили на рыбалку.
Год спустя на чемпионате страны Люк играл за команду, перекупившую его у клуба «Атлетикс», и в дополнение к ежемесячному жалованью получил премию три тысячи долларов. Вскоре после этого он бросил играть, как мне стало известно, из-за пьянства. Сестра прислала мне заметку, сообщающую об этом, и приписала на полях: «Ты, конечно, будешь огорчен, — я знаю, что Люк тебе всегда нравился. Мне он нравился тоже». Собственно говоря, Люк нравился всем женщинам, он был очень симпатичным и в женском обществе отличался странной смесью развязности и застенчивости. Не было парня привлекательней его, когда летом он шел по улице в старых армейских брюках и в майке, его плечи и длинные руки были почти кофейного цвета, а выгоревшие на солнце светлые волосы отливали золотом. Но он никогда не встречался с девушками, то есть с приличными девушками, видимо, потому, что вел себя с ними слишком нетерпеливо. Мне кажется, у него ни разу в жизни не было настоящего свидания.
Однако на другой год Люк вернулся в бейсбол, правда, в команду классом ниже. Перед началом сезона он какое-то время тренировался и вел умеренную жизнь. Сперва казалось, что возвращение его весьма успешно. Я очень обрадовался, получив от сестры заметку под заголовком «Гудвуд возвращается». Играл он блестяще. Но продлилось это недолго Люк снова начал прикладываться к бутылке и распростился с большим бейсболом уже навсегда. После этого он вернулся домой.
В один из своих приездов я наконец увидел его. Я гостил у сестры, она вышла замуж и жила в городе. Как-то у нее сломалась газонокосилка, и я понес ее в кузницу. Ждал я на крыльце, прислонясь к косяку и глядя на мощеную улицу, над которой колыхалось жаркое марево. Неподалеку сидели несколько стариков, они даже не разговаривали. Таких, как они, вечно видишь сидящими на улицах, до них никому нет дела и почти никто не помнит их по именам. Вдруг я увидел Люка, он шел с каким-то парнем, парень сперва показался мне незнакомым, потому что вырос уже без меня. Когда они вошли в тень кузницы, стало заметно, что оба под хмельком; я обратил внимание, что руки Люка стали очень жилистыми. Мы поздоровались, и он спросил: «Ну, черт возьми, как поживаешь?». Я ответил: «Отлично, а ты?», он ответил: «Отлично».
Вскоре я заметил, что парень от жары и выпивки чувствует себя неважно. Но Люк подтрунивал над ним и приглашал к себе домой, где, по его словам, было что выпить. Сказал, что для выдержки держит бутылку под гнездом наседки уже две недели, а парень ответил, что виски у Люка никогда не хранились и двух дней, тем более двух недель. Пили они самогонное виски, потому что в Алабаме сухой закон соблюдался даже после его отмены; Люк, видимо, шутил, ему ли было не знать, что виски не выдерживается в стеклянной посуде, пусть и под гнездом наседки. Потом он потянул парня в Веселый город, так назывался у нас негритянский квартал из-за царящих там нравов. Сказал, что найдут там еще виски, а может, и не только. Парень ответил, что средь бела дня это неприлично. Потом Люк пригласил меня, но я отказался наотрез, ни попойки, ни тем более Веселый город никогда меня не привлекали, на мой взгляд, это несовместимо с чувством самоуважения. Старики жадно ловили каждое слово, видимо, с завистью, поскольку сами уже не были способны ни на выпивку, ни на что другое.