Однако слушать никто вовсе не желает, все сами хотят.
— Хорошо, ребята, — усиливает свой нерусский голос Раис. — Хорошо, ребята, где нас нет!
— Да-а-а, — подхватывает незамедлительно бывший морской, а ныне какой-то диспансерный что ли врач Юра. — Там, где вас, бухгалтеров, нет, там хорошо-о-о!
Шутку его не успевают оценить. Пир летит дальше по вздымающейся параболе.
— Скандалов у нас не будет, — мягко улыбается на Раисовы слова Володя, как-то незаметно опутавший все наше общежитское общество нежно-доверчивой дружбой. — Не будет скандалов.
За спиной включается магнитофон: это, похоже, приглашение к танцам. Бывший десантник Саша (он почти не пил и почти не пьян сейчас), молодой демобилизант, пострадавший из-за чужого «жигуля», врач-морячок Юра, а затем даже и Володя и Парубок один за одним скрываются в задверной тьме. Остаются те, в ком кавалерское извечное начало как-то потеснено иными жизненными привязами и явлениями.
Мне слышно, хотя и не очень хорошо, как Хаджи-Мурат (имя его Борис, я уже знаю) рассказывают бухгалтеру Раису свою трагическую жизнь. Мне не видно его, я смотрю в потолок, но представить легкую мускулистую его фигурку, его твердое, тонкокожее лицо мне нетрудно. Каждый день, несмотря на холод и хмарь, он умывается на нашем дворике, раздевшись до пояса, и пар идет от голого его торса. Каждый день молча и незаметно носит воду в общий наш бачок и, подогрев на плите воду, моет, словно получает удовольствие, скопившуюся за день посуду в большой кастрюле.
Рассказывает. В сорок шестом в Джетыгаре мать отдала его родственникам-казахам, — замуж, что ли, решила пойти? Он не помнит. Помнит, как оставляла, как уходила к калитке. Родственники как воровать его заставляли, помнит, такие кисло-соленые штучки, их на крышах сушили, не знаешь, нет? Белоголовый с запасными правами кивает: знает, знает, мол, он кисло-соленые! Ну. И еще родственники-казахи ругались на него, на Бориса Хаджи-Мурата, поскольку лишний рот, а время голодное. Потом отвезли, он помнит, на поезде подальше и «забыли» на маленьком чужом вокзале каком-то. И все! Он скитался. Шесть лет, а он беспризорник стал. Потом милиция, потом детдом. А в шестнадцать лет, когда в техникум поступил, все уже сам себе придумал: место рождения, имя, фамилию. В армейском отпуске решил ехать было, отыскать мать, но… — «Совесть, что ли, или что, — показывает в крепко-бронзовую свою грудь. — Не поехал, нет! Не смог простить…»
Белоголовый вытряхивает из пачки беломорину, просит у Митрича огоньку.
— Лови! — кидает наискось Митрич завертевшийся по-над кроватями легкий коробок. — Пымал?
— Ну если б брат, — поясняет свой поступок Борис Хаджи-Мурат, — сестра там, к примеру, а то никого-ничего ведь. Я один у нее был. Первый!
Свет мы не включали. Серо. Сумеречно. Белоголовый, закурив, выпускает к двери длинную, осветившуюся наружным фонарным светом дымовую струю.
— Жива, наверно, еще… — говорит Борис.
6
Было уже черно за окнами, часов десять, поди, когда чиркнуло по окну мотоциклетной фарой. Бухгалтер Раис и я выходим поинтересоваться. В калитку — трое.
— Валентин, — протягивает с ходу руку высокий и вовсе еще молоденький парень, лет под двадцать, не более. Я машинально пожимаю ее.
— Марс, — все с той же ритуально-мужчинской важностью представляется другой, коренастый и одетый в фуфайку с какими-то как на джинсах нашивками. — Марс, — мне, Раису.
Третий, не видимый в темноте, тоже что-то такое, приветственное рукой из тьмы.
— Раис, — миролюбиво соглашается на предложенный этот тон мягкий Раис.
Некоторое молчание. Пауза. Напряженность готовности. Всем как бы хочется озираться, но все себя удерживают.
— Ну как у вас тут? — ломким хозяйским как бы голоском сдвигает колесо беседы Валентин.
— Насчет чего?
Ситуация жутко знакомая, словно и не было двадцати лет от тех унизительных времен, когда со школой, а потом с институтом приезжали мы на картошку, на морковь, на иную прочую помощь. И хоть смешно маленько и не так страшно, как тогда, но озноб я опять чувствую, и я смотрю на них, стараясь не хамить, но и не применяться. Я молча смотрю на них: ну?
— Насчет женского полу! — ясно. Это тот сказал. Из тьмы. Голос-хрипоток. Кривая, морщещекая, даром что юный возраст, ухмылка. Квазимодо. Он еще не знает, что он Квазимодо, и про «женский пол» он спрашивает скорее застенчиво, чем зло. Однако, мерещится мне, я уже угадал его дальнейшую, обреченную, наверно, судьбу.
— Здесь не знаю, — говорит внезапно бухгалтер Раис. — Наши в клубе живут.
— В клубе?
Хахали переглядываются. Недоверчивые пухлые еще их губы вздрагивают в робкой надежде.
Браво, Раис! Крючок твой заглочен, поплыл простодушный окунек!
Когда, оттырхав мотором и махнув желтой палочкой света: тых-тых, мальчики уехали, Раис говорит:
— Пусть шоферы-то начистят им!
Ему, похоже, самому не совсем ловко за свой обман, он топчется, мнется, вздыхает раз и другой, но потом, что поделаешь, уходит туда, назад, в прокуренное наше тепло.
Возвращаясь из туалета, я еще ненадолго останавливаюсь и смотрю на сепараторную вышку за забором. До нее рукой подать — гудят прямо в ухо, кажется, неумолкающие ее моторы, горят рядом с желто-голубой луной желтые ее фонари и летят, все летят-относятся вбок куда-то мелким золотым дождичком теплые с нее эти чешуйки.
— Вы, если не тронули их, — задушевно говорит по национальному вопросу казах Хаджи-Мурат, — они к вам добрые будут. Они хорошие, татары!
— Они хорошие, — возражает ему вернувшийся с танцев-мансов сачок Юра, — а мы, русские, нехорошие? Я, например, хороший!
В былые морские времена молодой еще совсем Юра выпивал на спор бутылку ямайского рома. Из горла́!
Кавалеры вернулись. И спать еще как-то явно рано.
И вот сачок Юра и новичок Белоголовый садятся, схватившись ладонями, к уголочку стола. Кто кого?! Юра, он хоть вот и «хороший», но он — хитрый: он вначале тянет руку противника к себе, разгибает ее до тупого угла, а затем уж по закону рычага легко припечатывает заскорузлую кисть Белоголового к гибельной поверхности стола. Белоголовый потрясен. У себя в гараже он валил всех подряд, что было даже удивительно, а в армии он один-единственный в роте подтягивался на турнике тридцать два раза. «Дак че, — повторяет он, усевшись рядом со мной на мою койку, — дак че!..»
Присаживается к Юре Володя. Хоп! Победа Юры. Садится легкий, да жилистый Хаджи-Мурат. Хоп! Опять Юра. Садится еще раз, левой теперь рукой Белоголовый. Бесполезно! Узкоплечий «интеллигентный» очкарик Юра кладет всех подряд. Он вспотел, он в оборонном чуть затравленном раздражении, но он и в явном триумфе. И только уж с полчаса спустя, когда возвращается последний танцор Саша, с всепонимающей и необидной для Юры улыбкой он кладет конец этому безобразию, этому издевательству над природой вещей. Он кладет Юру четыре раза: правой, левой, еще раз правой и еще раз левой. Юра побежден, но в воспоследовавшей темноте раздаются голоса и в его защиту. Сколько можно! Он ведь устал. Надо повторить сражение на завтра. На свежую руку.
Поведывает еще одну свою историю Митрич. Как «выдрессировал» одну знакомую приемщицу посуды, шваркнув по бутылкам разгневанной своей дланью. Поведывает, объясняет свои мотивы такому поступку, а мы засыпаем, отходим один за другим в сны.
7
Нас, приезжих, — человек пятьдесят, своих, ХПП-вских, — больше сотни, и всех — в завтрак, обед и ужин — необходимо покормить. Как-то это чувствуется — необходимо.
И вот, столовая. Борщ, гороховый суп, гуляш, котлеты. На гарнир варианты: пюре или рожки. «У меня эта рожка, — объясняет свои пропущенные ужины семейный и домовитый, видать, Хаджи-Мурат, — во где стоит!» На третье «сливки», то бишь по-нашему-то, городскому, — сметана; ее можно целый стакан; молоко, компот, чай. И хлеб — столько, сколько сам закажешь поварихе. Три куска… Пять кусков…