А те двое были далеко впереди. Они вошли в какой-то ресторан на бульваре, обязанный своей репутацией не так талантам своего хозяина, как близости к Сен-Жермен-де-Пре. В этом квартале такое бывает сплошь и рядом.
Белая Дама остановилась. Я подумал было, что она остановилась в нерешительности. Но нет, она просто раздумывала. Потом вошла в телефонную будку, набрала номер. Решительным движением. Перчатки на глазах стали серыми, но она даже внимания на это не обратила. И это было самое удивительное.
У меня создалось такое впечатление, будто она что-то кому-то приказывала. Она не просила, она требовала. Потом улыбнулась, как девочка, прикрыв ладонью рот. Должно быть, разговор кончился для нее удачно.
И тут она заметила меня. Поджала губы. Подошла ко мне и бросила:
— Не вмешивайтесь вы в это дело.
Голос у нее был низкий, нежный и повелительный.
Я зашагал прочь. Но потом вернулся по улице Сен-Гийом, стараясь, чтобы она меня не заметила. А она стояла на углу улицы Сен-Пэр и нетерпеливо переступала с ноги на ногу.
Проезжавшая мимо нее машина замедлила ход и остановилась в боковом проезде. Кто был за рулем? Женщина — тоненькая, элегантная, по-видимому богатая, о чем говорил весь ее облик. Не знаю, прав я или нет, это, скорее, угадывается, но, по-моему, если женщина готовится или расположена уступить мужчине, это сказывается даже в ее туалете.
Эта явно не была распутницей, нет, нет, возможно, даже не охотилась она за мужчинами. Красивая, да, как бывают красивы сорокалетние женщины — именно их прошлое, скупые его отблески как бы заигрывают с вами и выдают приобретенный опыт и то, что осталось непознанным. Мне нравятся сорокалетние женщины.
Она явно с чем-то не соглашалась. Моя Белая Дама указала ей на ресторан, вынула из сумочки деньги. Ее собеседница пожала плечами, протянула Белой Даме ключи от машины и долго еще с гримаской досады глядела вслед своему удаляющемуся белому автомобильчику.
Женственная машина. Я хочу сказать — трудно себе представить, чтобы из такой машины вышел мужчина. Не то чтобы она была слишком маленькой или неспособной на спортивные рекорды, нет, тут все гораздо тоньше. Машина со своими капризами, машина-самка.
Оставшись одна, незнакомка, видимо, преодолела последние колебания — глядя на свое отражение в витрине, она поправила волосы и только после этого вошла в ресторан. Меня почему-то всегда трогают такие вот жесты.
Я видел, как ее провели к столику и как она села. Немцы оказались неподалеку от нее.
С минуту я еще подождал, не зная, в сущности, чего именно жду. Мне хотелось понять, просто понять, и я принялся ходить по тротуару на противоположной стороне. Однако ничто не возбуждало моего любопытства, ничто его не питало, и вскоре я почувствовал, что к вечеру похолодало — поднялся несильный, но холодный ветер. До сих пор я его как-то не замечал.
В сущности, эта банальнейшая, с какой стороны ни поглядеть, история заняла меня как раз в те часы, когда я, перед тем как отправиться домой, по обыкновению заглянул ненадолго к Л., выпить там свою кружку пива.
Живу я один и работаю тоже один в самом дальнем конце здания, в кабинете, который как бы бдит над суетливым муравейником нашего министерства и выходит в пустыню коридоров. Мне там скучно. Конечно, ко мне в кабинет заглядывают проконсультироваться по тому или иному вопросу, спросить мое мнение, получить указания, но все это чисто профессиональные отношения, а не по-настоящему человеческие и даже не слишком приятные, потому что вызваны они служебной надобностью, а отнюдь не личной. Со мной разговаривают — еще бы, ведь я начальник, — но со мною не общаются. А у Л., окунувшись в чуть искусственное тепло от выпитого пива, я вдруг начинаю верить, что чужие слова адресованы именно мне, проторчавшему целый день в кабинете с высоким потолком, скупо залитом светом, и мне в зеленовато-белой полутени кафе Л. кажется, будто я словно сквозь сито пропускаю через себя и отбрасываю прошедший день, чтобы начать ночь.
Ибо я существую ночью. Это совсем иная ипостась жизни, вовсе не та, что зовется бессонницей. Просто ночная форма существования.
Окна мои выходят на небольшой сквер, прилегающий к Schol Cantorum[21]. Мой первый… рефлекс, что ли, при возвращении домой — это открыть окна, впустить в комнату поток музыкальных звуков, вырывающихся из классов школы. Их всплески движутся на меня грозным приступом, прихватывая по дороге запахи листьев и влажной земли.
Непрерывный гул машин доносится сюда приглушенно, и я лишь знаю, что он есть, но не слышу. Внезапно на этом звуковом фоне отчетливо прозвучит клавесин, фортепьяно, гобой, флейта, как обращенная ко мне весточка минувших, но неутраченных времен.
Я живу здесь в непрекращающемся водовороте эпох, и сердце мое наполняется радостью. Да, я безгранично счастлив, остановившись на этом рубеже; иногда я переступаю его: оконные проемы моей комнаты могут служить также и дверьми. Я перешагиваю балюстраду, проскальзываю под деревьями и жду своей музыкальной какофонии у самых ее истоков, если только меня не соблазнит импровизированный концерт.
Служитель закрывает глаза на мои эскапады. Его сын учится по классу фортепьяно и упражняется в школе допоздна уже после окончания уроков. Не взглянув даже в мою сторону, служитель возвращается прикрыть ставни. Мы оба знаем, как нам следует держаться в отношении друг друга. Иногда зимой, когда стемнеет, я аккуратно подметаю аллеи и лужайки, набиваю полные мешки сухих листьев, а он на следующее утро выносит их на тротуар. Не будучи знакомы, мы с ним удивительно понимаем друг друга.
В самом начале лета, когда идут экзамены, я дипломатически заболеваю простудой, и целыми днями могу сидеть у себя в комнате, и эта странная музыка обрушивается на меня сверху, словно небесные хоры.
Я с умыслом не пытаюсь узнать, что именно слушаю. За двадцать лет я мог бы изучить репертуар лучше всякого дирижера. Но мне это ни к чему, я не знаю ни имен композиторов, ни названий их произведений, я узнаю только инструменты и еще, правда приблизительно, некоторые мелодии.
Но все это увело меня слишком далеко от Белой Дамы.
Итак, в течение нескольких дней я еще размышлял обо всем виденном, но только потому, что дама не появлялась, как всегда, в 18.30 у Л. Не совсем так… однажды уже к вечеру примерно через неделю после ее неожиданного ухода из кафе я столкнулся, выходя из павильона Марсан, с обоими немцами в серых костюмах в сопровождении крикливой дамы, играющей под девочку. Я посмотрел на них, она посмотрела на меня, и я обернулся, посмотрел ей вслед, потому что походка этой дамы напомнила мне кого-то или что-то. И тут я, на минуту забыв о своих ежедневных заботах, вспомнил вдруг о Белой Даме и спросил Армана, что случилось с нашей героиней.
— Не видать что-то, — ответил Арман, — с того самого дня не видать.
Должно быть, интересовался ею только я один.
Вскоре в газете появилось сообщение об одном происшествии: в саду Тюильри обнаружили труп убитого человека, и я забыл о своих маленьких заботах. Поначалу решили, что речь идет об одном из грязных преступлений, где секс и деньги играют равную роль. Какой-то юноша в темных очках крикнул полицейскому на улице Мон-Табор, что «какого-то типа пришили у спуска позади Льва», и бросился бежать как безумный, пользуясь тем, что уже стемнело. Полицейских, прибывших на место преступления не слишком поспешно — они считали, что их побеспокоили зря, — чуть было не затерли в толпе. Казалось, что все одновременно решили вдруг выбраться из этого нового «оленьего парка». Тут полицейские прибавили шагу. Мертвец, если только так можно выразиться, и в самом деле существовал!
По первому взгляду, умер он своей смертью. Одежда не смята, почти не тронута, во всяком случае, ничего непристойного; набитый немецкими марками бумажник и паспорт — на месте. Ничего, ровно ничего не похитили у Руперта Хольта: ни золотой зажигалки, ни золотого портсигара. Ни следа пули, ни ножевого удара, ни следов удушения, ни проломанного черепа. Ничего.