Тут младенец опять завопил. «Поди покачай своего маленького братца», — сказала мама. Мне совершенно не хотелось этого делать, но пришлось подчиниться. Когда младенец ревел, он становился еще отвратительнее. Он был все такой же желтый, и от него плохо пахло. Тут меня осенило. Я нацедил из бутылки, стоявшей в кухне, остатки анисовой и сунул ложку в разинутый рот. Сначала я испугался, что он задохнется, потому что я, наверное, лил слишком быстро. Перевернув младенца на бок, я стал хлопать его по спине — как бабуля дедушку, чтобы тот перестал смеяться. Дело пошло на лад. Младенец зачмокал губами, как будто сосал анисовую, и, похоже, она ему понравилась. А потом — раз — и уснул. Можно было и ему дать несколько пощечин, но это подействовало бы не больше, чем на тетю Леон. Я вернулся в столовую, и мама очень удивилась, что мне удалось так быстро успокоить ребенка. В столовой было тихо. По телевизору показывали вестерн. У дедули и дедуси плохо со зрением, и потому они придвинулись вплотную к экрану, так что остальным почти ничего не было видно. К счастью, дедушка и бабуля уснули на своих стульях и их задвинули в угол. Я протиснулся сбоку, и фигуры на экране вытянулись, но я все-таки слышал стук лошадиных копыт, свистки поезда и частую стрельбу. Фильм включили на середине, и было не очень понятно что к чему. Вдруг заиграла музыка, и я сообразил, что уже конец. Изогнувшись, я все-таки разглядел как следует последний кадр: ковбой и дама во весь экран целовались, а еще какой-то тип, на лошади, плакал и палил в небо из пистолета. Как только фильм кончился, мама встала: «Ну все, хватит, уже поздно, пора по домам — поднимайтесь». Они провозились еще с полчаса, пока одевались и собирали свое барахло. Дядя Поль разрывался между тетей Леон, которая никак не просыпалась, и младенцем, тоже спящим, — его надо было завернуть во множество одеял для перевозки. К счастью, дядя Поль приехал на грузовичке, в котором развозил товар, и, разместив свое семейство, втиснул туда еще и дедулю с бабулей — им было по пути. Дедуся разбушевался. Он тоже во что бы то ни стало хотел влезть в грузовичок, но там больше не было места, да и ехать ему совсем в другую сторону. Пришлось заказать для него такси, но оказалось, что он забыл кошелек и ему нечем платить. «Пусть себе топает пешком», — сказал папа. Мама была в ярости. Она дала дедусе десять франков. «Будь это твой дедушка, ты бы так не жмотничал», — сказала она папе. «Я запрещаю тебе говорить о моем дедушке, — завопил папа, — о моем бедном покойном дедушке». Мне показалось, что он сейчас заплачет. «Ну, ну, — вмешался дедуся, — не скандальте хоть в праздник, не так уж часто случаются дни, когда мы собираемся всем семейством». «И слава богу», — сказала мама.
Когда все разъехались, мама села на диванчик и мрачно оглядела гору грязной посуды, скатерть, испещренную пятнами, усыпанный крошками и мусором пол. Засунув руки в карманы, папа насвистывал и глядел в окно. Я быстро ушел в свою комнату, так как был уверен, что они сейчас опять поскандалят. После ухода гостей без этого никогда не обходится.
Я вырвал двойной листок из большой тетради по географии, достал фломастеры и сел рисовать. Когда я рисую, то больше ни о чем не думаю и словно бы переношусь куда-то далеко. Сначала я нарисовал прадедушкину могилу на кладбище в Фиглэр и на ней — горшочек с фиалками и венок из пластика. Рядом я поместил могилу прабабушки — наверняка ей будет приятнее лежать вот так, чем одиноко сидеть на кухне. Но поскольку она еще не умерла, то я нарисовал ее внутри могилы — как бы в прямоугольнике, — вышло очень похоже, особенно ее голубые, почти совсем белые глаза. Тогда я стал и дальше рисовать могилы, каждому — свою, нарисовал даже могилу бабуси, дедусиной жены, которую в никогда не видел. У покойников — прадедушки и бабуси лиц не было, только имена. Зато живых и рисовал внутри могилы с маленьким крестиком над головой или возле ног. Я был очень доволен, что так здорово придумал. Они не все вышли похожи, бабушка и дедуля у меня не очень хорошо получились, но в конце концов я написал их имена, так что спутать их с кем-нибудь было невозможно. Маму я нарисовал очень тщательно, в ее воскресном платье. Папу — не так хорошо, но все же его можно было узнать. Лучше всех получилась тетя Леон — точь-в-точь такая, как на диване, когда она уснула после вина и анисовой. Тут я обнаружил, что забыл младенца, и всунул его в маленькую могилку между тетей Леон и дядей Полем. Лицо у него было желтое как лимон, я даже рассмеялся. Между могилами я нарисовал множество цветов и деревьев. Ну просто загляденье. Поскольку все они лежали, на небе оставалось еще много места, и я нарисовал еще посреди страницы мальчика, который стоит над могилами, широко расставив ноги. Он одет, как ковбой: один пистолет в руке, другой — в кобуре на боку. Он тоже отлично получился. Над головой мальчика я вывел большую красную букву «Я», похожую на лучистое солнце. Я просидел над рисунком почти час и был очень горд своим произведением. Их громкий скандал мне нисколько не помешал.
В комнату тихонько вошла мама. «Чем это ты тут занимаешься?» Я взял рисунок за уголки и поднял его над головой, чтобы она могла получше рассмотреть и восхититься. Она стояла за моей спиной и ничего не говорила. Совсем ничего. Только дышала так, будто пробежала стометровку. Я должен был бы догадаться, что это не к добру. И вдруг я получил затрещину. «Негодный мальчишка, — кричала она, — негодный мальчишка!» Она вырвала у меня рисунок и, держа его в одной руке, другой стала колотить меня. Я так удивился, что даже не заплакал. Я защищался как мог, надеясь, что она скоро устанет. А главное, я боялся за рисунок. Мама продолжала кричать: «Негодный мальчишка!», — правда, все тише и тише, а потом начала всхлипывать. И вдруг она перестала меня бить, бросилась на кровать и заплакала, прижав руки к лицу. Я воспользовался этим, чтобы потихоньку вытащить у нее рисунок, и спрятал его в тетрадь по географии, а тетрадь — в ранец, так я был более или менее уверен, что она его не найдет. Потом вошел папа. Мы оба смотрели, как она плачет, и ничего не понимали. «Что ты еще натворил?» — спросил папа. «Да ничего, — ответил я, — она меня побила, сам не знаю, за что». И поскольку это была чистейшая правда, папа мне поверил.
Корделия
Они подсадили мальчика в фиакр, к Дяде, а подушку с собачкой Корделией положили между ними.
В это воскресенье им хватало своих дел и без забот о Дяде, неожиданно объявившемся в этом городе, где они и сами-то были только проездом, о Корделии, которая внезапно расхворалась в отеле, и о мальчике, в последний момент разодравшем на коленке новые брюки. Вот именно — своих дел.
Дядя предложил отвезти собачку к ветеринару. Пока он вместе с мальчиком будет искать ветеринара в незнакомом городе, они смогут заняться своими делами, которых у них хватает. «Ветеринэри, — сказал Дядя, не знавший ни слова по-французски, — йес, йес — ветеринэри».
Гулкое, прозрачное воскресное утро, неподвижно висящее над городом, над ржавчиной деревьев на пустынной улице. Лошадь трогает шагом. «Закрой дыру рукой, — сказали мальчику, — тогда никто не увидит». Кто не увидит? Кучер сидит спиной. Ну, еще прохожие, пожалуй. Труднее будет спрятаться от ветеринара. Разве что положить ногу на ногу у него в приемной.
Фиакр неторопливо движется по пустынной и ржавой улице. Сбоку, за деревьями, шагает кормилица с коляской. Ребенка не видно под поднятым верхом — он утопает в белизне кружев. Может, и у него на ползунках дырка, но кто об этом догадается. Бессловесного, безответного, его баюкают в тепле мягких пеленок, над его жизнью склоняются нежно-вопросительные лица. Фиакр медленно обгоняет кормилицу с коляской. Кормилица в своем форменном платье окидывает фиакр недружелюбным взглядом и вновь погружается в свои воскресные мысли.
Дядя наклонятся вперед и тычет указательным пальцем в стеганую спину кучера. «Quickly[10],— говорит он, — schnell»[11]. Кучер понимает только по-нидерландски. Не оборачиваясь, он бурчит что-то сверху. Дядя пожимает плечами, смотрит на часы, говорит какие-то слова на своем языке и устремляет на собачку и мальчика пронзительно голубой взгляд.