— Почему? Опять дуришь!
— Потому что… потому что не поеду! — воскликнула она в отчаянии и швырнула гребень на ковер. — Не поеду! Понимаешь теперь? Ты меня не любишь, ты не мог бы хотеть этого… Я не могу и не хочу! — вырвалось у нее, и ей захотелось кричать от страха. Этому конца нет! Ирена бросилась на постель и забилась в судорожных рыданиях. «Не поеду, не поеду!» Раж подсел к ней, мягко обнял за плечи и заговорил ласково, словно утешая упрямого ребенка. Он снова повторил все свои доводы, так жестко, так холодно-настойчиво, что она заткнула уши, чтобы ничего не слышать; перед глазами у нее проносились неясные картины, человеческие лица! Патера с оладьей в руке, позади него улыбается черноволосая женщина с простым, спокойным лицом, и маленький ребенок в теплом полумраке. И Брих стал перед ней, немой, беспомощно пожимая плечами: благоразумие, благоразумие, Ирена! И Вашек, его слова и родной дом, там так безопасно. Убежать домой и спрятаться за сарайчиком для кроликов, как когда-то в детстве… «Ирена! — доносится в это тайное убежище голос отца. — Ну же, Иренка, куда ты спряталась?» — «Я здесь!» — «Кто это кричал?» И Вашек, этот верзила, с проклятиями ловит ее, маленькую, сажает на ветку старого ореха, сиди там, реви, пока не смиришься! Но куда сейчас? Куда бежать от этого… Нет, я не смею допустить, я должна, должна сопротивляться! Но… Ведь это же Ондра, какой он был близкий, я любила… Ирене казалось, что ее окатывает какое-то предательское бессилие: она слышала, как Ондра рядом с ней все говорит и говорит, — нет, этот не умеет уступать, он ее сломит! Она чувствовала, как нежно берет он ее, ослабевшую и вялую, в сильные объятия, целует крепко в застывшие губы и шепчет. Она так беспомощна и разбита, что даже не сопротивляется. Она чувствует только унизительный стыд, отчаяние проигрыша, испытывает мгновенное наслаждение… и потом ничего, решительно ничего, кроме унижения, пустоты и бесслезных рыданий.
Ирена закрыла глаза руками и оттолкнула Ондру от себя. Но она понимала, что все это уже ни к чему. В борьбе один на один с мужем она потерпела поражение. Ее прекрасная, но такая нетвердая решимость сгорела, как щепотка магния, и ветер развеял пепел. Неравная борьба за что-то, что она скорее чувствует, чем понимает разумом, начинается снова…
7
Во второй половине марта весеннее солнце уперлось лучами в застывшую почву и дышало на нее до тех пор, пока спящую землю не проткнула трава, колючая, как щетина на небритом подбородке. Но едва взъерошенное ветром облачко закрывало горячий шар, как прохожие начинали стучать зубами от холода.
К горсточке храбрецов, не побоявшихся весенней прохлады, принадлежал и Бартош.
После полудня он расположился на скамеечке под Новоместской башней, закутанный в зимнее пальто, подняв воротник и засунув руки в карманы. Он щурится на солнышке, подставляя ему похудевшее лицо.
Третьего дня Бартош выписался из клиники. Те несколько недель, которые он был привязан к белой койке, прошли в бесконечном ожидании! Он лежал, обреченный на бездействие! Сколько он ни возмущался, ничего не вышло. Ты запустил свою болезнь, ну и лежи теперь, глазей в потолок, умирая со скуки, и молчи! Приветливый врач, хороший коммунист, который простукивал и вертел его во все стороны, наградил Бартоша на прощанье наставлением:
— Сохраняй благоразумие, товарищ! Какой тебе интерес занимать у нас койку? — ворчал он, пожимая Бартошу руку. — Не перегружай себя работой и собраниями, хотя я и знаю, что сейчас у нас их по горло, — то, что я говорю тебе, относится и ко мне. Сон, свежий воздух и солнце! Сегодня первый весенний день, выберись-ка из дому!
Бартош что-то бормотал, растерянно попытался возразить, но врач знал, как его образумить.
— Политическая ошибка, товарищ! Уклон! Зря испортить себе здоровье — для большевика в этом нет никакого геройства. Заботиться о людях, — а я думаю, ты это делаешь, — значит заботиться и о самом себе, не продавать свою шкуру задешево! И чтоб я не скоро увидел тебя здесь!
Теперь Бартош сидит здесь на ярком солнышке и слегка поеживается от холода, но ему хорошо. «Вот как, — думает он, — этого я, дурак, еще никогда не пробовал!»
Но попытайся уберечься от мыслей — не сумеешь! Вскочить бы лучше да побежать, чтобы организовать и то и это. Нет, до шести — отдых! В шесть начнется заседание районного комитета, а до тех пор — покой, выкинуть все из головы!
Вчера он вернулся на службу. Сойдя с трамвая, летел на работу, словно за ним рвались гранаты. И сразу же с головой погрузился в хлопоты, говорил сразу со множеством людей, звонил по телефону и после часу дня с досадой вспомнил, что забыл пообедать. Проклятая жизнь — приучусь я когда-нибудь к порядку?
В здании компании за время его болезни произошло много перемен: вместо Кашалота руководство всеми бухгалтериями было поручено инженеру Сламе, социал-демократу, искреннему и порядочному человеку, опытному специалисту. Он долго прозябал под раскидистой сенью Кашалота на второстепенном месте, без надежды на повышение. В бухгалтерии повеяло свежим ветром: Слама не был поклонником карьеризма и решительно прекратил противное подхалимство, которое было у некоторых служащих во главе с Мизиной просто в крови. Бартоша он встретил с улыбкой на спокойном лице, без пиджака, с засученными рукавами клетчатой рубашки, до боли крепко пожал ему руку. В трех коротких фразах сообщил, что отменил ненужные отчеты, которые Бартош до сих пор составлял по категорическому указанию директора, и сказал, что немедленно переводит его в отдел контокоррентных счетов к Казде; там необходим еще один человек. Старый Штетка уже не справляется с работой и сам высказал желание перейти в отдел статистики оборота, почему бы не удовлетворить его просьбу, правда?
— Так что ж? Согласен, товарищ?
Бартошу понравилась решительность Сламы и его желание работать, и он сейчас же согласился.
Когда Бартош вернулся в свою мышиную нору в конце коридора, чтобы освободить стол, то с удивлением осознал, что почти рад, хотя и привык к одиночеству. Он спрашивал себя, нет ли в нем какой-то перемены оттого, что он, лежа на больничной койке вместе с десятком больных, слушал их вздохи и рассказы, чтобы скоротать вечера. Глупости! Бартош не служил в армии и не знал особой прелести дружбы, объединяющей мужчин одной казармы; взрослый, он жил всегда один, и его общение с людьми ограничивалось встречами с товарищами на партийных собраниях, и вдруг теперь одиночество стало ему как-то в тягость.
Странно! Вчера вечером, вернувшись из больницы, он понял, что ему недостает пустяковой болтовни людей вокруг и холостяцкая комнатка нагоняет на него уныние. Он решил, что пойдет куда-нибудь, но вдруг снова с удивлением убедился, что идти, собственно, некуда. У него не было друзей и таких знакомых, у которых вечером он мог бы со спокойной совестью нажать кнопку звонка; он перебрал несколько лиц из комитета и отказался от этой затеи, стоит только представить себе, с каким изумлением его встретят, если он ни с того ни с сего появится у их дверей; возможно, что они бы даже немного испугались, подумали, что случилось что-то чрезвычайное, значит, лучше не надо! В кино ему не хотелось и еще меньше в кафе. Табачный дым зря соблазнял бы его, возможно, что пришлось бы слушать мяуканье оркестра, — куда уж! Он решительно все отверг и, так как в комнате было сыро и холодно, залез, как хомяк, под перину, немножко почитал, и после некоторых усилий ему удалось заснуть.
«Странные у тебя идеи, Бартош, — подумал он, когда сейчас вспомнил об этом. — На старости лет тебе хочется болтать о пустяках, как скучающей буржуазной дамочке».
Он сунул фотографию матери в ящик стола, чахлую крапиву поставил на окно, опасаясь доверить ее при переезде неосторожным рукам рабочих, затем присел за непривычно пустой стол и стал перелистывать записную книжку. В больнице прибавилось несколько незначительных записей, несколько попыток написать характеристики больных, но все они показались ему поверхностными, незаконченными, слабыми. Он хотел уже сунуть записную книжку в карман, когда на глаза ему попалась запись: «Франтишек Брих, доктор прав!..» И ряд вопросительных и восклицательных знаков. Интерес был пробужден. «Что же с ним? Возможно, в отделе контокоррентных счетов я не встречу его, должно быть, он уже прижился двумя этажами ниже». Но не успел он подумать над этой дразнящей любопытство неоконченной записью, как в каморку ворвалась крикливая кучка силачей, которые явились перенести его канцелярскую обстановку. Он покорно освободил им путь.