Дрынь! Звонок прервал балладу Шопена. Стало тихо. Долго никто не отворял. Переминаясь с ноги на ногу на мягком половичке, Вашек твердил себе, что лучше было бы пойти с товарищами, а не в это вражье логово. После такого дня визит сюда действует как ушат холодной воды. «Это отец меня подбил, — подумал он. — Но что уж теперь говорить «если бы да кабы»…»
Эх, что это был за день! Все существо Вашека было полно восторга, ничего подобного он еще не испытал в жизни. Часы, проведенные под мощными сводами дворца промышленности, словно изменили облик и сознание Вашека. Трудно рассказать, что с тобой произошло. Ты только сознаешь, что вместо тьмы и тумана перед тобой мощный всепроникающий луч света. Ты стал мыслить яснее, исчезла твоя нерешительность и колебания. Вот он путь, гляди, Страка, тебе показали его, ты его видишь своими глазами в ярком солнечном свете, надо только стиснуть зубы и устремиться в бой… Скорей бы в Яворжи! Что-то там делается?
В течение дня Вацлав долго размышлял, зайти ли к сестре. Мысль эта не давала ему покоя, он отгонял ее, но в спокойные минуты, во время обеда, который он проглотил наспех, чуть не стоя, эта мысль вернулась снова и жужжала в голове, как докучливая муха.
И вот он здесь!
Твердо решив навестить Ирену, Вацлав после окончания съезда распрощался с товарищами. Они уезжали в девятом часу и, стоя кучкой, сговаривались о встрече на вокзале и обменивались последними рукопожатиями, сторонясь шумных автобусов, которые, настойчиво сигналя, прокладывали себе дорогу по темнеющим улицам. До свиданья, товарищи!
Вашеку не хотелось расставаться с ними. С утра они сидели вместе, потирая застывшие руки. В зале было холодно, несмотря на то, что в двух шагах от стула Вашека стояла жаровня с углем. Жаркое дыхание восьми тысяч делегатов давало куда больше тепла, чем эта жаровня. А руки лучше всего согревались, когда бурные аплодисменты вспыхивали в переполненном зале, взметались к потолку, нарастали, как предвесенняя буря, и вдруг обрывались. Воцарялась тишина, исполненная стихийной дисциплины, говорившая о грозной силе.
И речь продолжалась.
Выступал Готвальд. Спокойные слова, летевшие в зал, казалось, проникают в тебя, овладевают твоим сознанием, помогают распрямиться. Вацлав вытягивал шею, чьи-то шляпы мешали ему рассмотреть оратора. Вон там, под огромным изображением белого льва, он впервые увидел это знакомое и такое близкое лицо. Вашек следил за каждым проблеском его спокойной улыбки, за каждым движением. Железной уверенности было исполнено каждое его слово:
— Но реакция просчиталась. Она хотела повторить тысяча девятьсот двадцатый год, но забыла, что Готвальд не Тусар…[15]
Вашек сразу узнал и человека в очках у микрофона, это честное лицо рабочего… Запотоцкий! Вашеку хотелось толкнуть соседа в бок, сказать ему, кто это. Но сосед сосредоточенно слушал, наморщив лоб. Зачем объяснять ему, он знает сам.
Накопившиеся в тебе негодование и гнев здесь вливаются в единое русло. Оратор словно указал пальцем на их причины. Кто сеет ветер, пожнет бурю. И пришла эта очищающая мощная и грозная буря. Слушаешь оратора и думаешь о заводе, мысленно видишь лица товарищей в полумраке жарко натопленной дежурки, вспоминаешь, как ты вчера расставался с ними, видишь Божку, детей и отца… Был бы старик сейчас здесь, он бы понял! Ведь и у нас на заводе все было именно так, как говорит оратор: разве не пытался Тайхман и его приспешники подкупить кое-кого из наших? Даже и завком!..
Голосуют резолюцию. Какие могут быть колебания! За дальнейшую национализацию… в том числе и нашего завода! Небось вы этого не ждали, господа! Наконец Тайхман и сыновья перестанут доить завод и обворовывать государство, конец спекуляциям на рабочие деньги. Из поколения в поколение вы обирали нас, господа, — еще во времена моего деда! — и теперь мы только берем в свои руки то, что создали сами. Объявляем забастовку! Понюхайте все вы, тайхманы, чем пахнет пролетарская солидарность, как она сильна! Эта стачка — всего лишь проба, но, если у вас все еще будут чесаться руки, вы дождетесь, что мы лишим вас и воды и света; лампочки не зажжете, чтобы пересчитать наворованные миллионы… Наши на фабрике наверняка слушают сейчас радио… скорей бы быть с ними! Надо будет им все, все рассказать. Сумею ли только? Описать, пусть неловкими, нескладными словами, обстановку, настроение, ощущение силы.
Охваченный энтузиазмом, словно наэлектризованный, Вацлав с тысячами других делегатов поднимается с шаткого стула, бьет в ладоши. Буря аплодисментов. Тебе кажется, что твоя рука сама поднимается, голосуя. Ты оглядываешься и видишь — лес рук. Это победа!
Наконец Вацлав встает, присоединяя свой чуть хрипловатый баритон к хору, сотрясающему стены, поет всей грудью, всем телом:
…и решительный бой…
С Интернационалом воспрянет род людской.
Когда позднее Вацлав, твердо решив навестить сестру, очутился один на пражских улицах, у него все еще слегка кружилась голова. Он шел, чувствуя, что весь город охвачен возбуждением. Что же делать дальше? Адреса Ирены он не знал. В дешевом ресторанчике раздобыл потрепанную телефонную книгу и стал водить пальцем по столбцам. Ага, вот: Ондржей Раж, Бржевнов.
В переполненном трамвае, притиснутый к холодному тормозному колесу, Вацлав доехал до центра, пересел на другой трамвай и поехал дальше. Лупоглазый мальчуган, которого отец на плечах внес в трамвай, загудел в картонную трубу над самым ухом Вацлава и улыбнулся ему щербатым ртом; видимо, он возвращался с народного гулянья на «Матеевской ярмарке». Вацлав дружески улыбнулся малышу и легонько ухватил его пальцами за курносый нос.
Вацлав уже хотел повернуться и уйти, но, поколебавшись, еще раз нажал кнопку звонка. Дверь отворилась, на пороге стояла Ирена.
— Вашек!
— Угу! — сказал он смущенно. — Это я. Приехал в Прагу, дай, думаю, зайду поглядеть на тебя. Вот и пришел.
Ирена торопливо запахнула клетчатый халатик и отбросила со лба русую прядь. Вашеку был так знаком этот жест. Опомнившись от изумления, Ирена обняла брата и восторженно поцеловала в щеку.
— Вашек! Ты это или твой призрак?
— А ну тебя! Ощупай меня, очень я похож на призрак, дамочка? Погоди, дай мне отряхнуться.
Он решительно вошел в переднюю, снял плоскую кепку, но портфеля не выпустил из рук, словно боясь, что его могут украсть, и, нимало не смущаясь, ступил подкованными ботинками на дорогой ковер. Ирена засыпала брата вопросами, он еле успевал отвечать.
«Ишь ты, — подумал Вацлав, — похоже, что и вправду рада меня видеть. Ладно, посмотрим».
Не снимая куртки, он шагнул в комнату и огляделся. Пестрые кресла под стоячей лампой, открытый рояль с приподнятой крышкой, — вот это инструмент! Вашек потрогал великолепную радиолу и задержал взгляд на полированном секретере красного дерева с баром для напитков и полками для книг. Тут он не сдержался и снова присвистнул, не вынимая рук из карманов.
— Ого-го! — грубовато сказал он. — Живешь ты, я вижу, как барыня. Не удивляюсь, что тебя не тянет домой. Лучше я дальше не пойду, еще наслежу там у тебя.
Ирена беспомощно улыбнулась, сделав вид, что не замечает укоризны в его словах. Вацлав почувствовал это и немного смягчился. Только сейчас она оправилась от удивления, но в ее неуверенных движениях брат видел беспокойство и испуг. Говорила она торопливо, и Вашек почувствовал в сестре что-то новое, чего прежде не знал.
— Садись же, Вашек, не заставляй себя просить. И скажи, чем тебя угостить.
Вашек упрямо покачал головой и отмахнулся. Ирена так настойчиво заставляла его снять куртку, как будто это было ей бог весть как важно. Но Вашек не дался. Наконец она все-таки усадила его в мягкое кресло. Вашеку, просидевшему целый день на жестком стуле, было не по себе в теплом объятии этого кресла, предназначенного для ленивых сибаритов. Он оперся локтями о мягкие ручки, передвинулся на самый краешек кресла и сидел, сплетя пальцы и выжидательно наклонившись вперед.