— Добрый день, пан доктор!
Нужны деньги. Как можно больше денег. Сейчас снял со сберкнижки смешную сумму, которую сумел скопить. «Забираю все!» — сказал он человеку за перегородкой. А дома выгреб из шкафа все свои ценности — мамин браслет, подаренный к ее свадьбе, часы с цепочкой, что остались от отца, лампу, глобус, одежду, эспандер…
Все это выносил из дому по частям. Кое-что продал ветошникам, кое-что снес в ломбард. Когда он в четвертый раз появился перед оценщиком, тот недоуменно воззрился на него через толстые стекла очков, однако оставил комментарии про себя и цену вещам называл равнодушным тоном. Пальто, поношенное — сто пятьдесят. Настольная лампа под зеленым абажуром — полсотни крон, больше не могу. Глобус — двести восемьдесят… За все про все тысяча четыреста восемьдесят крон.
Набив карманы ломбардными квитанциями, Брих вышел на улицу и тут сделал нечто смехотворное, чего не позволял себе никогда прежде: взял такси. И поехал по мокрым улицам на Малую Страну.
Остановил такси на площади Мальтийцев; потом шаги его прозвучали по Большому Приорскому; Брих проходил по улицам, лаская взглядом фронтоны, фризы, шиферные крыши старинных домов. Никогда больше не ходить ему здесь! Вернувшись к такси, сказал: «Теперь к реке!» Пешком прошел по Карлову мосту, по этой аллее изваяний, под старой Мостовой башней. Перегнувшись через каменную балюстраду, долго смотрел на реку; Влтава поднялась после весенних дождей. Брих вытащил ломбардные квитанции, тщательно изорвал их и пустил клочки по ветру над рекой. Обрывки бумажек затрепыхались, закружились, как конфетти на маскараде, и опустились на воду — течение унесло их под мост. Видишь, вот твое прошлое! Вот как ты жил! Словно в ломбарде… Однако надо торопиться.
Таксист, терпеливо ожидавший полоумного клиента на площади Крестоносцев, получил приказ: «На Ольшанское кладбище!»
Брих поехал проститься с покойной матерью и с трудом отыскал жалкий холмик; от него пахло мокрой травой и гниющими листьями клена, осенявшего могилу. Проржавевший фонарик поскрипывал под легкими порывами ветра. Могила была нема. Брих настойчиво старался вызвать в памяти лицо, руки… Мамочка!
Тоска сжимала сердце, слезы выступили на глазах.
С тяжелыми мыслями поехал он домой, все в том же такси, попросил остановиться на соседней улице — у обитателей скромного жижковского дома не принято было разъезжать в такси. Он быстро спустился по крутой улочке. У ворот дома мальчишки играли в «вышибалочку» — щелчками отправляли стеклянные шарики в ямку на тротуаре, чтобы выбрить из нее шарик противника. Дети хором, чинно пропели ему: «Добрый день!», Брих, невольно помешав им, вошел в холодную подворотню.
Дома набил в потертый рюкзак самые необходимые вещи: пару носков, мамин портрет, потрепанную книгу Андрэ Жида. Действовал он теперь спокойно, хладнокровно, решительно. Подводил черту под прошлой жизнью — бросил в печь письма, свои заметки; сжигал за собой мосты.
Потом сел к столу и написал первое письмо.
«Бартош, сегодня вечером Вы напрасно будете ждать меня, и я прошу у Вас прощенья. Когда Вы прочтете эти строки, я буду далеко. Быть может, это сумасбродство — писать письмо, не рассчитывая на ответ, но мы с Вами так хорошо узнали друг друга по нашим спорам, что ответ Ваш я мог бы написать сам. Но ничего. Я должен поблагодарить Вас, теперь-то я сумел понять: Вы были честны со мной. Не я — другие заслуживают Ваших забот! Вы требовали, чтобы я сделал выбор. А я не могу! Я бы солгал, быть может, даже сам себе. Поэтому я должен уехать. Не стану сейчас разбираться во всем, быть может, я и сам себя не совсем понимаю. Согласиться с вами я не могу, не могу, кажется, и молчать, примириться — но и бороться не могу. Попытался было, и вышло смешно, позорно — Вы сами тому свидетель. Остается сказать, что эти воззвания я так и не разослал. Занес было слабую руку для удара — и сбили ее не Вы, не Ваши слова, а некто более простой: рабочий, ребенок… или истина, которая, пожалуй, заключается именно в том, чем Вы живете; только я не умею ее принять. Уезжаю я не легко и не добровольно. Обещаю вам: никогда не подниму руку против того, за что Вы боретесь. Найду себе где-нибудь место в стороне от этой яростной борьбы и постараюсь жить как порядочный, внутренне честный человек. Существует ли такое местечко в нашем разделенном мире? Но я попытаюсь, потому что это единственный выход. Хоть в этом не обману Вашего доверия. Я создан из другого теста, и все же пишу Вам теперь, что, несмотря на все, Вы были мне симпатичны и в других обстоятельствах я хотел бы быть вашим другом. И дружбу Вашу я бы ценил. Будьте здоровы, я думаю о Вас и о Л. и желаю вам обоим человеческого счастья.
Брих».
Второе письмо никому не было адресовано. Брих оставил его на столе, на видном месте, а в нем писал, что добровольно уходит из жизни, и пускай никто его не разыскивает. Все это казалось ему смешным, как в романах. Гротескное завещание! Мебель, протертый ковер, мамин шкаф — тетке своей, Пошвинцовой; фарфорового Будду — маленькой Аничке, ей нравилось, как фигурка качает головой. Сидя над письмом, Брих представлял себе, как будут чесать о нем языки, сойдясь у водопроводного крана, соседки. Такой молодой, образованный, пани, кто бы подумал, что покончит с собой, ах, горе какое! И сосед был хороший, как-то помог решить задачку нашей Божке…
Брих вынул бумажник, навел в нем порядок. Документы, деньги, квитанции прачечной — ну, за бельем-то я уже не успею, — подумал с досадой; пропуск в бассейн, а вот — бумажка с торопливо написанным адресом. Вынул из кармана открытку. Да это от Бароха! Как это он сказал на прощанье? «Не сомневаюсь, вы найдете правильный путь, друг мой…» Его путь? И та женщина в субботнюю ночь: «…даже если дома вам нечем станет дышать?»
Услышал за стенкой шаги, встал, взял письмо, адресованное Бартошу, и, не раздумывая, постучался к соседям. Семейство сидело за ужином, Патера удивленно приподнялся с места, предложил гостю тарелочку супа. Брих отказался:
— Прошу вас, ешьте спокойно, я не помешаю…
Он протянул Аничке Будду и погладил девочку по волосикам — у нее загорелись глазки. Глянь, мама, как он головкой кивает, видишь? Патере Брих подал конверт со служебным адресом Бартоша, объяснил недоумевающему соседу, что должен на некоторое время уехать из Праги, и попросил отослать письмо только на третий день. Просьба была странной, но Патера, озадаченно почесывая в затылке, обещал:
— Ладно, сделаю.
Брих и сам был смущен, но, обменявшись еще несколькими словами, стал прощаться во избежание дальнейших расспросов. Подошел к колыбели взглянуть на малыша. Ребеночек таращил на него свои глазки-изюминки и размахивал кулачками.
— Ну, будьте здоровы, — сказал Брих и крепко пожал руку всем троим, Патере же коротко заглянул в самые глаза, но тотчас потупился.
— Ладно, будьте здоровы и вы, и — до свидания! — кивнул Патера.
Брих вернулся к себе с неприятным ощущением. Конец всему, конец шутовской комедии! Теперь — смотреть только вперед, даже если там одна темнота. В сумерках он выбрался из квартиры как вор — в непромокаемой куртке, высоких ботинках на шнурках, с туго набитым рюкзаком за спиной. Ключ от своей комнаты кинул в ящик для писем и прошмыгнул по галерее мимо освещенных окон. Было семь часов, из квартир неслись запахи еды, слышалось звяканье приборов, приглушенный говор: обитатели дома ужинали. Скрипнула расшатанная половица под каблуком, на подоконнике управдомши сидела ангорская кошка, она посмотрела на Бриха надменно-презрительным взглядом.
Прочь из этого дома! На лестнице встретился с художником с пятого этажа — тот, тяжело дыша, поднимался к себе с новой рамой и уступил дорогу Бриху. Они иногда перекидывались двумя-тремя словами, и сегодня художник тоже спросил:
— В турпоход, доктор? Не рановато ли?
— Ничего, — Брих вежливо поклонился, не задерживаясь.