Борис встал, обхватил голову матери, поцеловал ее в волосы.
— Обещай мне, Лиза, — зашептал он, — обещай, что никогда не будешь держать на меня зла! Понимаешь — никогда! Что бы ни случилось, и всегда…
— Но, маленький мой, с чего бы мне… Что с тобой происходит? Я тебя не понимаю…
— …и всегда будешь верить, что я люблю тебя, как никого в целом мире!
Объясняя, что сегодня же ночью он должен уехать, Борис не мог справиться с волнением. Под ее грустным взором слабело возбужденное желание действовать, решимость таяла. Нет, нельзя поддаваться! Мать выпросила у него обещание, что он скоро вернется — ее гордый орел, ее душенька…
А теперь — скорее действовать! Это оказалось легким до смешного. Отец дремал после джина над своими ружьями, Борис незаметно выскользнул в соседнюю комнату. Ага, вот и мамин комод. Заработали пальцы, замок раскрылся бесшумно. Борис нашарил металлическую шкатулку, вскрыл ее ножом, как сказочную раковину-жемчужницу. Памятные мелочи, не имеющие ценности, отложил в сторону, запретив себе смеяться над ними. Бальная книжечка с записью о котильоне, черная коса, связка писем на русском языке. Какой-то камешек. Веер, подаренный поручиком, упал на пол — а, черт! Из соседней комнаты тотчас послышался голос матери:
— Боренька! Где ты там?
Так она звала его, когда он был маленьким и иногда, упрямясь, прятался под лестницей. Этот возглас заставил его прервать лихорадочные действия.
— Сейчас, сейчас приду! — откликнулся он, и голос его сорвался.
Тяжелое ожерелье с бриллиантами, платиновая табакерка, три нитки натурального жемчуга, несколько брошей — все перешло в его кожаный портфель. Задерживая дыхание, он перебирал пальцами сверкающее богатство, нащупал — ага, вот! — серьги матери, ее любимые памятные вещицы… Поколебавшись, бросил и их в ненасытное чрево портфеля, но тотчас вынул, положил на место. Нет, это не возьму, подумал с отвращением к самому себе, вздохнул. Так — готово! Вынес портфель в прихожую и вернулся к Елизавете Филипповне. Нет, это не кража, я ведь взял свое! Все равно досталось бы по наследству, а мне эти ценности нужны сейчас! Так успокаивал он свою совесть.
— Ну, душенька, пока! — Он поспешно поцеловал плачущую мать, взял со стола недопитую бутылку — пригодится! — и выбежал в ночь.
Уходил он тем же путем, каким и пришел: через забор, по каменистой тропке вдоль реки. Сам себе казался героем приключенческого фильма. На мосту бушевал ветер, хлестал дождь. Навстречу шла легковая машина — Борис зажмурился, ослепленный фарами, и чертыхнулся, когда его обдало брызгами грязи. Спрятал портфель под сиденьем своего «оппеля», предусмотрительно оставленного у кладбищенской стены за чертой городка. Откупорил бутылку, залпом опорожнил ее. Вместе с теплом от джина по телу разлилась новая волна отваги и решимости.
Не садясь в машину, захлопнул дверцу и выбросил бутылку подальше. Услышал, как она плюхнулась в размокшую пашню.
Теперь — вперед!
В городке ничто ему не грозило. Шлепая по лужам, он добрался до нужного места и спрятался от дождя в проеме ворот, ведших в сад священника. Здесь — черта города, только подальше по размытой дороге мерцало в сырой тьме несколько огоньков в домах рабочего поселка. А кроме них — поля, сады, река. По этой дороге должен возвращаться Страка, рассудил Борис. Как дойдет до того вон дерева, я оттолкнусь ногой от ворот и…
Проклятый дождь! Шелестит в кронах каштанов, с плеском льется на разбитый тротуар. В конце улицы ветер раскачивает фонарь, в его тусклом свете с трудом различаешь очертания предметов.
И как пустынно!
Потом в поселке где-то залаяла собака, и тотчас другие вступили в этот унылый концерт.
Свистнул пригородный поезд у переезда. А так — все тихо.
Борис, дрожа от холода, следил за светящейся стрелкой часов. А сердце! Мечется, будто хочет вырваться, а грудная клетка словно сдавлена железным обручем. Нет, это не страх! Он не поддастся ему! — И все же никак не совладать с непроизвольной дрожью, зубы начали выбивать дробь, Борис судорожно стиснул нож в кармане плаща. Я должен, должен! Я докажу им, докажу!.. Скорей бы уж, чтоб все было позади! Одиннадцать часов. Бесконечность! А может, он не придет, затрепетала в нем робкая надежда. Борис резко одернул сам себя. Стало грустно — отравленный тоской, он затерян в гнетущей тьме, один на один со своей готовностью совершить великий подвиг; сжимает зубы — а на глаза навертываются слезы. Быть бы дома, у мамы, ощутить на своих волосах ее нежную ладонь! Нет — не думать. Теперь все решается. Тот — коммунист, твердил про себя Борис, коммунист! Коммунист! Ее брат! Один из тех, кто отнял у него все! Я должен, должен! Половина двенадцатого — жду целую вечность… Борису казалось, что с каждой минутой, секундой даже, через поры его тела испаряется решимость действовать, что это ожидание в ночи перемалывает его мельничными жерновами, связывает ноги, сдавливает горло. Кровь свистит в мозгу! Выдержать! У меня — нож! Ничего со мной не может случиться! Я не трус! Не думать, не думать ни о чем! Никто не догадается! Скорей бы покончить с этим, скорей бы…
Когда после такого страшного ожидания Борис услыхал приближающиеся шаги, хлюпающие по грязи дороги, ему почудилось — он теряет сознание, умирает от ужаса, становится неживым предметом…
Или это сон? Нет, это не может быть правдой, он не здесь, с ножом в кармане, и мозг его не истерзан страхом — он далеко отсюда, в тепле, в приятной безопасности…
Борис выглянул из своего укрытия, вперил взгляд в темноту и задохнулся.
Он! — мелькнуло в мозгу.
Вжавшись в проем ворот, он закрыл глаза, не в силах пошевелиться.
Гранильщик Вацлав Страка возвращался с заседания совета Национального комитета. Он устал: заседание затянулось. Обсуждали проведение Первого мая. Праздник на носу, а господа комитетчики только глаза протерли. Ясное дело, опять, как всегда и везде, все взваливают на стекольную фабрику! И председатель фабричного совета — к тому же еще и душа фабричного оркестра — обязан в этом участвовать!
Послали за ним только под вечер. Вацлав поворчал, поломался — мол, проспали, так и делайте все сами! Мы-то, на фабрике, уже готовы! Но потом нахлобучил кепку и отправился с намерением малость вправить мозги этим сонным тетерям из Национального. Тем более что дома нынче будто черти с цепи сорвались. Перед ужином вспыхнула обычная ссора между отцом и сыном, какой уж тут отдых! Оба сели за стол друг против друга, мрачно уткнулись в тарелки с картофельной запеканкой; даже дети сегодня не осмеливались пикнуть. С ума сойти. Этот старый дуралей вбил себе в голову двинуть в Прагу к доченьке, выплакать на ее груди свое родительское горе. Так его там и ждали!
Что происходит с Иреной? Не ответила на два его письма. А он все поджидал почтальона — напрасно. Встревожился, чертыхался в душе, что отнюдь не снимало тревоги. Чертова девка! Начал было третье письмо, чтобы как следует ее отчитать, да не дописал, так и носил в кармане. Никому незачем знать, что он ей пишет. Или обиделась, надутая барынька? Если в самом деле обиделась, так и дьявол с ней! Ей же добра хотел. Будто она его не знает. Но подсознательно чувствовал, что дело тут в чем-то другом, он хорошо знал свою сестренку. Чтобы так ее изменил брак с этим… не хочется верить.
Ну, не пишет, и ладно. Милости выпрашивать не станем, хмуро рассудил Вацлав, — и все-таки что-то не давало ему покоя. И он резко осадил свою жену, Божку, когда та в разговоре коснулась больного места в семье. Что могло случиться с Иреной?
С такими мыслями он возвращался домой. Заглянул по дороге в трактир, принял стопку водки «для сугрева», и теперь ему шагалось легко. Только дождь сволочной льет и льет. Вацлав прибавил шагу, сунул руки в карманы.
Прошел под фонарем в конце улочки, тень от козырька кепки надвое разделила его лицо. Двинулся вдоль высокой ограды сада священника, обходя лужи, едва заметные в тусклом свете далекого фонаря; насвистывал тихонько, в такт шагам.