А дела, мысли остального коллектива наполняет, держит одно емкое слово -- "готовность". Что бы ты ни делал, где бы ни был: в казарме, на занятиях, на позиции -- ты должен быть готов через считанные минуты занять свое место у аппаратуры на станции, у пусковой установки и произвести, если потребуется, свою частицу той общей работы, которая именуется "выполнением боевой задачи".
Но тот, кто со стороны посмотрел бы на нашу жизнь в эти дни, пожалуй, не заметил бы в ней разницы по сравнению с другими. Каждый день в ней совершается один и тот же неизменный круговорот. Рано утром солдат в казарме отрывает от постелей высокий голос дневального: "Подъем!" Проходит минута-другая -- и вот уже в сапогах, шароварах и нижних рубахах солдаты построились, замелькали среди осинок на дорожке к огневой позиции.
Оживают офицерские домики. Первыми просыпаются жены. Вот одна, накинув пальто, перебегает к сараям, скрывается за дощатой скрипнувшей дверью, выносит охапку поленьев. Вскоре сизый дымок реденьким столбиком вырастает над первой трубой, потом -- над второй...
Позднее выскакивают на крыльцо крайнего домика офицеры-холостяки, застегивая на ходу шинели. Тропинка, протоптанная ими напрямую к казарме, перепахана, изуродована машинами и тягачами, и офицеры перепрыгивают через колеи, балансируя руками. Они торопятся в солдатскую столовую.
Там в одной из служебных комнат стоят два столика, накрытые скатертями -- солдатскими простынями, -- предмет особой заботы старшины Филипчука. "Шоб мне оции скатерти товарищам офицерам были всегда чистыми!" --когда-то, еще только заступая в должность, крепко наказывал старшина повару Файзуллину, и тот тщательно выполнял указание, частенько досаждая самому же Филяпчуку: "Товарищ старшина, давай этот скатерть, простыня давай!" Иногда старшина не выдерживал, начинал кипятиться: "Ну чего пристал, як смола? -- И, отворачиваясь. незлобиво бросал: -- От чертяка!" У повара это не вызывало обиды, он скалился в ответ, а Филипчук, сраженный упорной настойчивостью солдата, шагал в каптерку, доставал из стопки чистые простыни. Здесь-то холостяки, обжигаясь алюминиевыми ложками, наскоро проглатывали завтрак, поданный из общего солдатского котла, выпивали чай...
Минут на двадцать позднее из домов появляются "женатики". Идут степеннее, на утренний развод они не опаздывают: солдаты только еще выходят на построение, толпятся перед казармой, на площадке. Она расчищена от снега, утрамбована сапогами. Посередине уже высится крупная фигура адъютанта Климцова. Пуговицы его шинели ярко начищены, ремень с портупеей ловко перетягивает талию, и майор -- широкий, плечистый -- выглядит глыбой.
Утренний морозец. Воздух густо-терпкий, смолистый. Солнце только поднялось за домиками, подпалило верхушки елей, они схватились бездымным белым пламенем, и кажется, сейчас тайга займется, загудит лесным пожаром.
Климцов медленно обходит фронт строя, заложив руки за спину, пристальный взгляд его серых прищуренных глаз скользит по лицам офицеров и солдат.
-- Поправьте воротник шинели. Вам -- выйти из строя, почистить сапоги. Не бриты. На первый раз предупреждаю, -- кидает он на ходу.
В строю вокруг меня знакомые лица офицеров, их я вижу каждый день, каждый час: Юрка Пономарев, Орехов, Стрепетов... Даже Ивашкин сегодня стрит через одного от меня, и лицо его, в пятнах конопатин, свежее, кажется симпатичнее. Сквозь ряды офицеров в трех метрах от правофланговой шеренги виднеется приземистая, плотная фигура замполита.
Распахивается дверь казармы. Мельком взглянув на высокого, чуть сутуловатого подполковника Андронова, появившегося на ступеньках, адъютант выпрямляется, набирает в легкие воздуха и густо бросает:
-- Ррравняйсь! -- А через две-три секунды коротко: -- Смиррно!
И четко, красиво повернувшись, майор легко идет, печатая шаг, навстречу Андронову. Каждый из нас в строю замер, слушая слова рапорта. Потом Андронов останавливается посередине, здоровается. На несколько секунд утреннюю тишину взрывает ответ, слитый в едином порыве:
-- Здравия желаем, товарищ подполковник!
Андронов говорит о занятиях, боевой готовности, о технике, к которой надо относиться, "как к самому себе", о дисциплине, и голос его, негромкий, ровный, спокойно плывет над строем.
-- Должен сообщить, товарищи солдаты и офицеры, новость -- одному из подразделений нашей части предстоит скоро участвовать в большом и ответственном учении. Есть основания предполагать, что нам выпадет эта доля. Пока сообщаю предварительно, чтоб каждый знал перспективу...
Он еще говорит минуты две о порядке в казарме, уборке территории. Развод заканчивается. Строй поворачивается, бьет первый четкий шаг, вытягивается, уходит за угол казармы на дорожку, убегающую через молодую поросль осинника к позиции. Над строем взметывается песня:
А для тебя, родная, есть почта полевая...
Сейчас начнутся занятия. Потом все потечет, сменяясь в заведенной последовательности: обед, еще час занятий, чистка техники, ужин, свободное время...
И так изо дня в день, из месяца в месяц.
Справа от меня в строю вышагивает Юрка Пономарев. Размахивая руками, он поет, устремив вперед взгляд, будто выполняет какую-то серьезную и необходимую обязанность. О чем он думает? Может, о важном сообщении Андронова, об учении? И в голове секретаря уже рождаются "комсомольские меры обеспечения". Или он тоже думает, как и я, об этом круговороте, и ему видится в нем -- простом и обычном на первый взгляд -- глубокий смысл?
Каждодневная учеба, тренировки, боевое дежурство... Все это вызвано суровой и жестокой необходимостью. Потому что газеты приносят неспокойные, тревожные вести: западные державы противятся мирным советским предложениям о разоружении.
Усиливаются военные приготовления в Западной Германии. Ракеты "Лакросс" и "Онест Джон" перебрасываются в ФРГ. Бундесвер получает базы в Голландии и Дании,
Зловещие атомные грибы встают над Атлантикой.
Весь месяц будут продолжаться учения войск НАТО. Дивизии занимают исходные положения, военные корабли выходят из портов, самолеты с атомными бомбами выруливают на стартовые дорожки...
И мы идем на позицию, к ракетам, которые сейчас должны молчать, но быть готовыми, как говорит Молозов, сказать, если понадобится, свое веское слово.
4
Днем я рылся в кладовке-сарае. Здесь у старшины Филипчука хранятся на стеллажах всевозможные банки, канистры, в углах громоздятся кучи ветоши и пакли. Вдоль стены на досках -- обломки ракеты: рваные погнутые листы дюралюминиевого корпуса, узлы и блоки. Они-то и интересовали меня. Все это привезено с полигона после стрельб и предназначалось для оборудования учебного класса. Только по указанию подполковника мне разрешалось пользоваться всем этим для работы над прибором. Я перебирал ворох лома, откусывал кусачками детали. Рядом на доске уже лежала кучка сопротивлений --зеленых стекловидных цилиндриков и плоских, как карамельки, емкостей.
Собрав детали и распихав их по карманам, я заспешил на позицию: как там тренировка операторов? Кроме того, Скиба должен проверить работу одного из участков схемы прибора, который паяли с ним накануне приезда Наташки.
День занимался робкий: солнце пряталось за мглистой полоской на горизонте; земля, промерзшая и еще не нагретая, дышала морозцем. Утопал, растворялся в белесой дымке лес. И пусть в общем-то это не очень яркий день, он еще не брызжет всем соцветием веселых волнующих красок весны, но для меня он -- радостный и счастливый, потому что рядом со мной Наташка, моя жена. В жизни будто все встало на свое место -- смело шагай к заветной цели!..
В кабине горел единственный плафон под потолком. В полумраке операторы, сидя на железных с пружинными спинками стульях, приникли к голубоватым мерцающим экранам. Над ними склонилась голова плечистого сержанта Коняева. После холодного наружного воздуха дохнуло теплом разогретой аппаратуры: ею плотно заставлена кабина по бокам. В шкафах, словно соты в улье, блоки тускло отсвечивали черными муаровыми панелями. Тонко, чуть слышно жужжали вентиляторы. Пахло сладковатым ароматом спирта, краски, ацетона, горячей резины.