Шагая по ковровой лестнице вместе с Екатериной Ивановной на второй этаж ресторана, Леонидов был обуреваем сразу несколькими чувствами. Как ни странно и как ему самому было ни неприятно, но он испытывал какую-то зависть к этой пожилой гардеробщице. Сколько же она получает в месяц? — крутилось у него в голове, а вот дорогие духи, бриллианты… И чувствуется, ресторан для нее привычен, как театральная вешалка. Ну да, какие-то деньги они, театральные гардеробщицы, за прокат театральных биноклей берут, и еще что-то там… А вот его, драматурга Леонидова, жена нынче на вечер серьги у подруги одолжила. Платье к этому банкету она, правда, сшила хорошее, из модного темно-коричневого бархата, но на это ушли их последние деньги, значительную сумму на оплату нынешнего банкета тоже пришлось одалживать. Да ничего, если пойдет теперь эта новая пьеса по театрам, их с Машенькой финансовое положение поправится. В последние несколько лет его творческие дела, сказать мягко, обстояли неважно. Первые пьесы вроде бы имели успех на сцене, отзывы были самые хорошие, публика заполняла театры до отказа. Имя Леонидова начало мелькать на страницах газет, и его часто приглашали выступать на театральные темы. И вот однажды в одной из статей он высказал несколько критических замечаний в адрес одного из маститых театральных деятелей города, который на свой вкус и лад перелицовывал драмы и комедии Островского, выбрасывая даже некоторые сцены и вписывая новые, собственного сочинения реплики, в корне меняющие порой смысл пьес. «Разве можно так бесцеремонно обращаться с бесценными произведениями великого драматурга!» вырвалось в этой статье у Леонидова. «Не можно, не можно», — сказал, почти пропел в день выхода этой статьи главный режиссер одного из театров, возвращая Леонидову его пьесу, уже почти принятую к постановке. «Что — не можно?» — растерянно спросил Леонидов. «Пьесу вашу, мой молодой юноша, ставить не будем». «Но… вы же ее хвалили. И обещали…» — «Да, а нынче ночью вчитался… В общем, я не вижу, как ее поставить, обратитесь, мой молодой юноша, если хотите, в другие театры».
Но и в других театрах не приняли пьесу. Не приняли и вторую, и пятую… И Леонидов начал терять веру в свои творческие способности, всерьез подумывал заняться чем-то другим, ибо надо было как-то содержать семью.
Однажды Леонидов после какого-то спектакля одевался у Екатерины Ивановны. Подав ему изрядно потертое пальто, она, сочувственно вздохнув, тихонько спросила: «Что, батюшка Леонидов, тяжеленько?» Леонидов, подавленный творческими и жизненными трудностями, ничего не ответил, только устало махнул рукой. «Я вот в деревне выросла, — сказала гардеробщица. — Мой отец говаривал, бывало: подними дерьмо на вилы — оно и потечет».
Словно электрический ток прошиб Леонидова. Он вспомнил: в тот давний день, когда вышла газета с его статьей в защиту пьес Островского, Екатерина Ивановна встретила его в театре словами, «Читала, читала, батюшка Леонидов, твою статью. Смелую правду ты там высказал». — «Спасибо…» — поблагодарил Леонидов. — Только ты, батюшка, там ошибочку одну допустил». — «Какую же?» — «По нынешним-то временам считается, что великих драматургов нет, есть великие режиссеры, а ты…»
Вспомнил все это Леонидов и только тут понял наконец-то, какую ошибку допустил он тогда в статье, в чем причина его бед и неудач в последние годы. «Да как же? Как же?! — с искренним недоумением воскликнул он спустя час перед женой. — Да я же считал этого человека высокоталантливым, высокочестным художником… допускающим… ну некоторые ошибки в постановке пьес Островского. Ведь творческий разговор коллег… простая товарищеская критика. Как же это, Машенька?!» — «Ничего, переживем… — ответила жена Леонидова, женщина верная и добрая. — Только… не надо больше так. Не трогай ты их… этих театральных корифеев».
Через несколько лет тот театральный корифей, всегда цветущий и улыбчивый, неожиданно заболел, от болезни так и не оправился. Леонидов был на его пышных похоронах, слушал речи о его величии, искренне верил в них, думал, что этот художник сделал, конечно, много, а мог бы еще больше, если бы имел способность прислушиваться к советам и дружеским замечаниям своих коллег, умел бы относиться к ним творчески.
Прошел еще год. Ранее сочиненные пьесы лежали в столе мертвым грузом. Но Леонидов рискнул написать еще одну. Она была, как говорится, на самую что ни на есть прозаическую тему, но называлась несколько загадочно — «Сказка и жизнь». Главный конфликт пьесы строился на том, что молодой и талантливый инженер, недавно назначенный начальником механического цеха, энергично борется за дисциплину, за повышение производительности труда. Некоторым лицам, привыкшим к полусонной жизни цеха, к опозданиям: а то и к прогулам, и при всем этом к высоким заработкам, это, естественно, не нравится, они решают опорочить молодого руководителя и снять его с работы.
Такой нравственно-производственный конфликт был многократно использован в драматической литературе, и он немного уже стоит, но Леонидов придал ему необыкновенную остроту тем, что заговор против передового руководителя возглавил секретарь цеховой партийной организации. «Да ты что-о?! — испуганно ахнула жена, узнав о таком замысле. А что, — ответил Леонидов. — Не бывает так? Не пробираются разве в партийные органы нечестные люди?» — «Если и бывает, так ведь с ними борются там». — «А я что делаю? — упрямо спросил Леонидов. — И я борюсь с такими».
По ходу пьесы выяснялось, что секретарь цеховой парторганизации оговаривал начальника цеха во имя того, чтобы поставить на его место своего друга, такого же прохиндея, как сам. Дело, естественно, перекинулось в заводской партком, где вдруг обозначились сторонники не только передового инженера, вследствие чего залихорадило и партком. Истину вынужден был восстанавливать райком партии.
«Ну, это все жизнь, а в чем сказка-то?» — не оставляло беспокойство жену. «Не знаю, не знаю, — отвечал попервоначалу Леонидов. Но по мере работы над пьесой объяснял: — Мой герой — молодой неженатый человек, у него возникает чистое и высокое чувство к девушке, его подчиненной. Но этим воспользовались заводские подлецы, принялись валять молодых людей в грязи, обвинили их в распутстве и прочем… А у них чувства необыкновенные, как у нас с тобой, вот! Даже возвышеннее, сильнее».
Последние три слова говорить, наверное, было не нужно, потому что осветившая было лицо жены улыбка тут же дрогнула и стала таять. Он мгновенно понял свой просчет, схватил ее за руку, воскликнул: «Ну вот скажи, скажи… Ты когда-нибудь видела… предоставляла меня в виде месяца?!» — Что-о?! — удивилась тогда Маша. Удивилась, к его удовлетворению, до испуга. «Ну вот… А моя героиня своего возлюбленного представляет. И идет к нему на свидание». — «К кому… на свидание?» — спросила совсем упавшим голосом она. «К месяцу. Правда, во сне, все это ей приснилось. А она потом поет об этом в песне. Вот в этом и сказка». — «Ничего не понимаю, — призналась жена, — ты… нормальный ли?» — «Нормальный, нормальный», — рассмеялся он.
Все это Леонидов вспомнил, провожая Екатерину Ивановну на второй этаж ресторана. Шевельнувшаяся было зависть к маленькому благополучию старой гардеробщицы давно исчезла, уступила место удовлетворению и даже гордости за сделанную им работу. Да, этот поворот… этот сказочный мотив в чувствах его героев был счастливой творческой находкой, которая ярко окрасила всю пьесу, придала ей необыкновенную оригинальность. Сцена, когда героиня, охваченная необыкновенным своим чувством, рассказывает в песне, как ей приснилось, что ее любимый в виде молодого, недавно народившегося месяца спустился с неба, стал бродить лугами и покосами в поисках своей подруги, а она поднялась с постели и пошла навстречу, смотрится и слушается зрителями всегда в гробовой тишине. В этом полнейшем безмолвии как-то особенно эмоционально и впечатляюще звучат последние слова песни:
Навстречу шли друг друга мы,
брели покосами.