Но всё это вдруг приостановилось и страшно оборвалось.
Впереди возник коридор лабиринта, где загустевал воздух. Годар влип в него, словно насекомое.
Сгущающееся, непроходимое вещество коридора принимало пугающие формы…
Лана, нервно расхохотавшись, оттолкнула его.
Годар, охнув, провалился в забытьё.
Глава третья
Проснулся Годар словно от нудного, растянутого на долгие часы толчка.
Сквозь полупрозрачную занавеску на высоком окне, к которому он лежал головой, просеялся непрямой свет зависшего где-то над крышей солнца и словно запорошило плечо, голову. Когда покров стал душным, Годар резко вскочил и принялся озираться в поисках часов. Он надеялся обнаружить их на стене, но не увидел ничего, кроме искусственного плюща, который никогда не встречался в краю в естественном виде, и бра с потушенными огарками.
На тумбочке у койки Годар нашёл записку.
«Дорогой Годар! – написал Ник наспех карандашом. – Тебе не обязательно являться на службу сегодня. Отдохни с дороги. Только не опоздай, пожалуйста, к завтрашнему сбору у казарм на Дворцовой площади. Завтра в восемь утра предстоит формирование рядового состава, и тут уж нам друг без друга никак не обойтись».
Годар вспомнил о часах, подаренных Ником, вынул их из кармана и, положив на записку, которую прочёл, не дотрагиваясь, отошёл поскорей от тумбочки с двойственным чувством облегчения и обкраденности. Про себя он с удовлетворением отметил, что уже двенадцатый час, и, не торопясь, машинально заглянул в шкаф для одежды.
Одно из отделений было доверху набито новеньким обмундированием в фабричных бумажных пакетах. В другом находились коробки с сапогами. На высокой полке располагались цилиндрические кивера. Для полного счастья не хватало только шёлковых лент.
Годар нетерпеливо захлопнул дверцы, отпил минеральной воды из горлышка графина, что находился на ближней тумбочке и подался к выходу из странного Дома. Проходя коридор, он заметил запертую дверь в ещё какую-то комнату и проход на небольшую веранду, где располагалась пустующая стойка и сгрудившиеся кое-как столики. Видимо, он был здесь в этот час единственной живой душой.
На крыльце Годар присел на ступеньку и закурил. О прошедшей ночи лучше всего напоминало собственное тело – ощущением древесной коры на губах, своей обманутой свободой. Тыльная сторона локтя сохранила память о соприкосновении с рукой Ника – рукой с обычной человеческой кожей, и то, что он ощутил от попытки телесного контакта с Ланой, походило на пощёчину самому себе. Всё это хотелось смыть, захлопнуть, как дверцы шкафа с казённой одеждой.
Он стал отвлекать себя от неприятных ощущений поиском закономерностей, которыми была пронизана жизнь, и сделал, в утешение себе, верный, как выяснилось впоследствии, вывод о том, что здешние женщины отличаются от местных мужчин иным строением кожи. Мужчины в этом плане ничем не отличались от европейцев, и вынуждены защищаться от неусыпного солнца закрытыми костюмами из суровых тканей. Слабую же половину спасала суровость собственной кожи: шелка служили дамам лишь украшением.
Непонятно, однако, как возникло такое различие у выходцев из Европы, имеющих одни корни и ведущих одинаковый образ жизни. Слабый отсвет на тайну бросала легенда о феях, с которыми якобы породнились поселенцы.
Мысль о тайне успокоила Годара, вернула ощущение новизны, любопытство к происходящему с ним приключению. Он отметил контрасты, казавшиеся на первый взгляд безвкусицей. Военная форма, близкая к европейским образцам прошлых веков, западноевропейское слово «рыцарь», которым его величали без тени иронии, плохо состыковывались с разноцветными шёлковыми лентами, званием «сотенный командир», обращением «витязь». Эта причудливая смесь из антуража разных эпох и стилей в сочетании с полусказочными ритуалами опьянила ночью душу, многое в ней разбросав. Будучи республиканцем, если не сказать, анархистом – в душе он готов был служить королю. Оставаясь в душе странником, смакующим свою добровольную бездомность и мнимую безродность, он искренне собирается влиться в ряды офицерства, состоящего из отпрысков родовитой знати.
Теперь день восстанавливал структуру его убеждений, вносил трезвость, которой он внутренне противился. «Всё не так уж и плохо, – признался он себе. – Странно, но многое очень похоже на то, чего я хотел».
Военная служба, показавшаяся после пробуждения отталкивающей, предвкушалась теперь, как приключение. Его тянуло туда. Но Лана, Давлас и Ник должны были попасть в некое другое приключение. Он не желал их видеть, хотя испытывал ко всем троим мучительно-отстранённую признательность.
Годар корил себя за то, что не может стать проще и теплее, чем был сегодня – при свете очередного дня.
На часть террасы, спаявшую в линию напротив домишки с островерхими крышами, вышел мужчина лет тридцати пяти и тоже закурил.
Это был шатен с тонкими аккуратными усами на длинном лице, тщательно выбритый, в белоснежной сорочке. На плечи его был накинут гражданский китель. В вытянутой руке, которая, незаметно опираясь локтем о перила, словно лежала на воздухе, мужчина держал мундштук с папиросой, обхватив его большим и указательным пальцами. Он задумчиво, мягко глядел вбок – в землю, а когда, согнув руку в локте, делал затяжку, взгляд его делался жёстким. Он прищуривался, и, откинув нетерпеливым движением головы чёлку со лба, переводил его в другое направление, где, нащупав в пространстве какую-нибудь точку, вновь погружался в рассеянную печальную задумчивость.
Годар, увидев этого человека, вдруг обратил внимание на то, чему не придал значения ночью: на взопревшую обветшавшую свою одежду, пыль на стоптанных ботинках, густую щетину, превосходящую неопрятностью щетину Давласа – всё это не вязалось с принятым им полушутя представлением о себе, как о витязе рыцарского рода.
В королевстве, где всё по-своему стремилось, пусть и неуклюже, к изяществу, дальнейшее его пребывание в таком обличье могли истолковать как насмешку над государством. Это не входило в его планы. Будь он в стране обычной, последнее обстоятельство ему бы даже польстило. Но здесь, где свет был одновременно назойливым и щедрым на радости, где блаженство сочеталось с необъяснимой тревогой, а жители оставались трогательно-близкими и отталкивающими, дарующими выскальзывающее из рук счастье; здесь, где всё было не узнано и непонятно, примесь эпатажа, проистекающего из его привычки к сарказму, была неуместна. Город не заслужил его насмешки.
Однако какой-то резон в сочетании облика бродяги на коне и сияющего слова «рыцарь» явно имелся. И имелся как раз в Стране Полуденного Солнца. Не потому, что на ум просилась аллюзия с героем Сервантеса. Интуитивно он чувствовал, что не выдержал бы без подпорки в виде сияющего слова – оседлал бы коня и умчался из страны. С другой стороны, сияющее слово стёрлось бы, постепенно ускользая из памяти, если бы им обозначили человека с другим образом – не Годара во всём его облачении.
Всё это было запутанно, и оставляло ощущение беспомощности уверенного в своей правоте человека, который ничего не может доказать при помощи логики. Сегодня что-то подсказывало ему, что следует поступить против обыкновения: не раздумывая, повинуясь первому велению сердца. Сердце же настоятельно велело побриться, принять душ, переодеться. Но где? Во что?
Он не сомневался, что в Казённом доме имеется ванная комната, и в ней – новенькие бритвенные принадлежности, что в шкафу можно выбрать обмундирование, пусть и без знаков отличия. Но в такой форме показываться в городе не хотелось. Предстоит сначала достать ленту. Для этого надо с кем-нибудь посоветоваться. Можно походить, пока подыскиваешь ленту, в штатском. А штатского в Казённом доме не достать. Это уже легче. Значит, нет смысла в него возвращаться. Неплохо бы переночевать следующую ночь подальше отсюда, а за тощим походным мешком с единственной ценной принадлежностью – старой тетрадью, который он бросил где-то в коридоре, когда вошёл накануне в странное заведение, можно будет послать слугу – если в городе живёт знать, значит, должны быть и слуги.