Не такой уж он негодяй, этот Йердна! Человек энергичный, разумный, хороший организатор. Кроме того, как выясняется, обладает нежным сердцем и может сделать женщину счастливой. Не забудьте, что живёт он очень скромно, с мамой, которую преданно любит и о которой заботится, как не каждый станет. Нет, честное благородное, он мне даже симпатичен! Конечно, он интриган, но в каких трудных условиях он вырос! В другом обществе – в нашем, например – он мог бы стать положительным героем и принести много пользы людям.
Между прочим, это и Агни касается. Сложись её судьба удачней, живи она в другое время – кто знает, какой бы она была! Думаю, вышла бы из неё замечательная общественная деятельница, наверняка – передовик производства, хорошая мать и жена. Просто не повезло ребятам, а сами-то они славные, ей-богу, славные!
Ну что толку писать о плохих людях?! Только талант растрачивать. Какой-нибудь Штанинников – чего о нём писать? Дурак, стяжатель, бюрократ, пустое место – тьфу! Или моей благоверной товарки! Тихий ужас. То ли дело – Йердна, Агни, Ясав, Муан, сам Бабушка – какие интересные характеры, какие внутренне богатые люди! «И пальцы просятся к перу…» Вперёд, воображение!
Единственно, кто меня беспокоит – так это Йегрес. Какой-то он у меня ни рыба ни мясо. Надо бы его как-то повернуть, раскрыть, что ли…
Главный стражник Йегрес плевать на всё хотел с высокой башни. Он знал в жизни всё, всё видел, ничего не хотел и не стремился ни к чему. Давным-давно, «на заре туманной юности», он был очень энергичным и деятельным, стремительно делал карьеру, шёл по головам и трупам, не стесняясь помогать себе где доносом, а где и ядом. В 40 лет он достиг своего «потолка»: выше прыгнуть не мог, так как не был членом Семьи. Сын старшего стражника в Доме Справедливости, он занимал теперь высокое положение, но «завод» кончился. Йегрес изработался по пути наверх. Где он «сломался», он и сам не смог бы сказать. Может быть, когда враги отравили его жену, может быть, когда оба сына погибли в очередной победоносной войне – неизвестно. Но для него жизнь утратила свои цветы, и радость он находил лишь в дьявольском снадобье, уносившим его прочь от гнусного мира. Он понимал, что жизнь переделать нельзя, и даже пробовать не стоит. Он понимал, что человек был и остаётся всегда скотом, и только скотом, и это непоправимо. Он понимал, что время несёт людей к смерти бессмысленно и бесцельно, и все радости человеческие – лишь оазисы в нескончаемой пустыне. И только это – непререкаемые истины, а всё остальное – словесная мишура, пыль, блёстки короткого карнавала. И кто этого не понимает – кромешный дурак, с которым даже говорить унизительно. А кто понимает – тот свободен, тот всегда прав. Тот может пойти повеситься или спалить со скуки дом соседу – всё равно. Что осталось от тех, кто жил, скажем, лет шестьсот назад? Пустота.
А ведь тоже – суетились. Что-то там делали, говорили, мечтали о чём-то. Никого нет, всех забыли, всё – тлен. Вот и нас с нашими заботишками забудут, – так считал Йегрес, и был по-своему прав. Впрочем, нет человека, который не был бы прав «по-своему». Так-то, други.
Но человек живёт для радости, и находят её – кто в чём. Для Йегреса она была в его снадобье – чудодейственной марьюне. И на вторую ночь после того, как Комиссия повернула от Нинилака к Столице, он снова вышел на пляж продавать свою отменную кукурузу, и какой-то загорелый бездельник, сидевший на молу над морем, позвал его, и он поторопился туда, но поскользнулся на мокрых камнях мола, и тяжёлая корзина увлекла его в воду, и хоть было не очень глубоко, Йегрес захлебнулся и не выплыл из сна.
Утром Авов причитал над его трупом, а рядом валялись две бутылки из-под марьюны – слишком большая доза.
Что за мерзкая погода стоит! Не снег, не дождь, а прямо слякоть сыпется-льётся с небеси, и всё таким туманом глухим затянуто, будто над всей Москвой, над всей жизнью дымовую завесу повесили, и уходим мы за ней от невидимого врага. Уж лучше бы пурга или ливень проливной – так нет: природа словно простудилась и захандрила – и не больна, и не здорова. Режиссёр Рязанов пишет, что у природы, мол, нет плохой погоды. Счастливый, должно быть, товарищ…
Где там мои герои-то? На пути к Столице? И сколь же им, сердешным, осталось маяться? Сейчас прикину. Войскам, как подсчитывал Йердна, идти до Нинилака 3–4 дня. Йегрес помер на вторую ночь пути, то есть, очевидно, через полтора суток (вышли-то к вечеру того дня, когда Ясав ходил в разведку). Значит, считая с утра, осталось им идти полный день, а часам, скажем, к пяти следующего дня они должны были быть в Столице. Ну, поехали…
Пятеро комиссионеров молчали, минуя пустые безгласные леса, серыми стенами сжавшие дорогу. Каждый готовился к тому отрезку жизни, который всем казался важнейшим в ней. Ещё несколько часов – и кончится напряжённое безделье поездки, настанут дни, которые потребуют всех сил без остатка, без неприкосновенного запаса и, может быть, сил сверхчеловеческих. Даже Авов, ещё не понимая ясно того, что ждёт его, чувствовал: его мир – мир нежной Анеле, тёплых ванн, обильных обедов и возлияний – под угрозой, и придётся что-то сделать, чтобы спасти его, непонятно от чего, но спасти. Во что бы то ни стало…
МУАН (сон)
Только добрый бог мог подсказать это! Бог – друг, бог – защитник! И вправду, жизнь не кончается мной, что за чушь такая – думать, будто ты начало и конец. О нет, нет! Звено! Звено в огромной цепи поколений, созидающих землю нашу, ибо она – лишь материал, прекрасный, заманчивый, но – материал. Мы – творцы лица её! Может, этот Нордна и был посланником моего друга-бога? Или – он сам?! Впрочем, неважно это, спасибо ему, кто бы он ни был!
Жаль дней, лет, потерянных в одиночестве, бездействия. Больше не будет этого. Всё записать, сохранить, передать тем, кто придёт после, и этим осветить их путь к истине. Это значит – стать не пустым звеном в цепи познания, а продлить её, построить ступеньку лестницы, ведущей вверх, вверх! Я вижу стаи геликоптеров, взлетающих над цветущей землёй, я вижу людей, управляющих ими – свободных, уверенных в жизни, вижу гигантские корабли, идущие по водам океана от острова, который стал моей золотой тюрьмой, к земле, бывшей моей родиной, любимой и утраченной навек.
Ах, Муан, Муан – жизнь прекрасна и на закате своём!
ПРОДОЛЖЕНИЕ КИНОСЦЕНАРИЯ
– Я говорила тебе, что ты очень нежный?
– Да, спасибо.
– Это тебе спасибо. Я тоже хотела бы быть такой.
– Через много веков будет жить поэт. Отважный. Чистый. Грустный. Одинокий. Он будет любить женщину, похожую на тебя. И напишет ей, печально сожалея: «Ты слишком долго вдыхала тяжёлый туман, ты не хочешь верить во что-нибудь, кроме дождя».
– Да, это так. Но ты всё придумал.
– И придумал правду.
– Слушай, мне кажется, что это наша последняя ночь в такой тишине и покое…
– Я полюбил тишину, Агни.
– Я тоже хотела бы полюбить.
Долгая, долгая пауза. В кадре – только их руки – одна в другой, без движения. Тихо – орган, но не Бах, а кто-нибудь из прибалтов, например, Алфред Калнынь. Шёпот.
– Не хочу говорить о делах.
– Не будем, милая.
– Я их ненавижу.
– Я тоже.
– Я умею ненавидеть. Я очень хорошо умею ненавидеть.
– Но от них не уйти.
– Поэтому я ненавижу их ещё больше.
Лица. Свет красноватый, слабый, колеблющийся. Глаза их закрыты. Снова орган – очень тихо, несколько тактов. Следующий кадр – мрачный, тёмный лес вокруг шатра. Камера панорамирует. Снова их лица. Тишина.
(ПЕРЕРЫВ КИНОСЦЕНАРИЯ)
О, как мечтал я о такой любви! Я вижу её, вижу на экране моего проклятого мучительного воображения! Не идеальной, не пасторальной – земной, сложной, пусть даже трагической, но страстной, мощной, сжигающей все другие чувства! Как желал я быть её пленником, её безгласным и радостным рабом! Я был молод, был чист и не страдал от того, что валенки разлезались у меня на ногах, и я шлёпал в опорках по чёрному снегу эвакуации. Мы работали по 16 часов в сутки и ночевали на заводе, и стальные болванки бомб уходили из наших рук, чтобы где-то вдали уничтожать неправедные жизни, но дело было не в этом, совсем не в этом! Я, остриженный парнишка, освобождённый от мобилизации по болезни, мечтал о любви. Я видел её, как редко вижу сейчас. Она не имела облика, лица, плоти, и не воплощалась в образ прекрасной, волнующей девушки. Нет, это было… не знаю, не знаю, что это было, не могу ни описать, ни объяснить… Как нет лица у тревоги, страха, радости – так и у неё… Было ощущение, ясное, видимое ощущение: она здесь! Всем своим хилым телом, запрятанным в драную телогрейку, я чувствовал, как прекрасно это. Прошли долгие, ровные годы, и из тумана выплыл образ нежно сплетённых рук, освещённых колеблющимся красноватым светом. И туман растаял дождём, опустился на землю, обнажив ровное голое поле, пустое до самого горизонта. Но это потом, потом… А тогда…