Барон Гуго ван дер Айсинг, генерал-губернатор Суматры, также обещан прибыть в Малабоэх через полгода, чтобы лично принять участие в торжественных проводах экспедиции.
— Я буду счастлив, — сказал он Мамонтову на прощанье, — от лица всего мира первым приветствовать победу вашей или мозелевской школы. Искренне желаю, чтобы вы поровну разделили между собою заслуженные вами обоими в одинаковой мере лавры!
— Наша прогулка должна будет, — ответил Мамонтов, — раз навсегда разрешить мой спор с уважаемым профессором Мозелем, самым достойным противником, которого себе только можно представить и желать.
Здесь необходимо познакомить читателя несколько ближе с профессором Мозелем и профессором Мамонтовым.
Профессор Мозель отличался от других ученых поражающей логикой своих умозаключений и обоснованностью научных гипотез. Даже профессор Мамонтов пасовал тут перед ним.
Научная аргументировка и потрясающее знание предмета делали из этого маленького, беспокойного и нервного человечка такого небывалого в истории биологии гиганта, что дали повод Мамонтову к дружеской остроте над своим соперником:
— Если человечество вздумает, — говорил он, — после смерти Мозеля поставить его фигуру наверху написанных ученым трудов, сложенных одно над другим — оно сыграет скверную штуку с беднягой: фигуры его никто не увидит.
По своим убеждениям он был ярым дарвинистом.
Вот, в сущности говоря, на чем основывалась слава этого профессора. Не на том, что он создал новую школу, а на том, что он сделал старую и довольно уязвимую школу неприступной цитаделью биологической мысли.
Иным был профессор Мамонтов.
Этот ученый зачастую страдал отсутствием неуязвимых логических положений. Это был ученый-творец, ученый-поэт, ученый-художник.
И он создал школу.
Но в этом-то и заключалась вся трагедия этого большого человека.
Он остался одинок.
Его ошеломившая все человечество и нашумевшая на весь мир теория была еще не только не проверена, но и не имела серьезных последователей.
В Мамонтове боролись как бы два начала: одно влекло его в сторону сильных, здоровых мыслей настоящего революционного творчества, где конечной целью могли быть только прогресс и достижение; второе тащило его назад к тем мыслям и течениям, порождение которых могло быть только благодаря общему упадничеству послевоенной Европы, которое неминуемо должно было привести даже таких сильных людей, как Мамонтов, к моральным катастрофам и тупикам. Эта борьба двух начал особенно сильно сказывалась в последней теории Мамонтова. В ней, с одной стороны, Мамонтов хотел видеть человечество освобожденным от своих пут и цепей, — гордых, сильных и равных друг другу, но, с другой стороны, мысль его не могла подойти к этому человечеству, уже сейчас начинающему на 1/5 части земного шара строить новую жизнь, — просто и материалистично; он начинал колебаться в своих психологических оценках и бросался искать подтверждения своим идеалистическим взглядам в палеонтологии, — науке настолько еще не разработанной и темной, что именно в ней можно было найти подтверждения своим, иногда ложным, взглядам, на первый взгляд кажущимся неоспоримо-вескими доказательствами. Последняя теория Мамонтова о происхождении человека, наделав много шума, принесла ему больше врагов, чем друзей: с одной стороны, своей неумеренной левизной, с другой же — своей, ни на чем реальном не основанной, пессимистичностью и, как сам Мамонтов в глубине души сознавал, упадочничеством.
Суматровская экспедиция должна была выяснить дело.
— Это мое бессмертие или смерть, — сказал сам профессор Мамонтов про экспедицию облепившим его репортерам на палубе готового к отплытию из Ливерпуля на Суматру корабля.
Врагов было много, но только в одном Гансе Эрнсте Мозеле Мамонтов видел единственного достойного себе соперника, — ученого еще небывалой глубины и мощи.
Только он один был страшен Мамонтову своей, еще никем не побежденной логикой, стискивающей соперников, как железными клещами.
И с Мамонтовым было уже так не раз, когда Мозель «брал его в оборот». Ему очень часто приходилось отказываться от той или иной своей гипотезы на основании лишь нескольких слов мозелевской критики!
Но это нисколько не смущало Мамонтова — ему порой доставляло даже какое-то рыцарское удовольствие признавать себя побежденным и с восторженностью настоящего ученого отдавать в этих случаях пальму первенства своему великому сопернику, тем более что большинство прежних теорий Мамонтова были все же всецело приняты самим Мозелем.
Только относительно последней и самой главной теории Мамонтова, — основы всей научной деятельности его — теории о происхождении человека, еще ни единым словом не обмолвился Ганс Эрнст Мозель.
Он молчал. Он выжидал чего-то. Он как будто не решался говорить еще. Он, казалось, проверял свои силы.
И это молчание было страшно.
Было ли оно согласием или осуждением?
Подтверждение этой теории было для Мамонтова вопросом жизни.
И это отлично понимали все — вот почему решительно все следили с таким напряженным вниманием за работами экспедиции.
Каждый хорошо знал из газет, что первый вопрос, который задал Мамонтов Мозелю, увидав его на съезде в Женеве, был:
— Какого вы мнения о моей теории?
И каждый так же хорошо запомнил загадочный ответ непобедимого немца, сказанный просто и серьезно:
— Я вам отвечу на этот вопрос тогда, когда мы вернемся с Суматры, дорогой коллега.
А теория профессора Мамонтова, так сильно взволновавшая не только ученых, но и все мыслящее человечество, была действительно достойна изумления.
Профессор Мамонтов пришел к тому заключению, что тот вид животного царства, который принято обозначать как «Homo Sapiens», т. е. человек, отнюдь не является промежуточным звеном в процессе положительной эволюции животного мира, т. е., иными словами — не заслуживает названия «венца творения», являясь в настоящую минуту максимальным достижением того совершенства, к которому стремится природа, а является представителем дегенерирующей и вымирающей филогенетической ветви, когда-то, миллиарды, может быть, лет тому назад, существовавшего, действительно идеального и совершенного во всех отношениях вида.
По отношению ко многим видам животного царства Мамонтову удалось доказать правильность своей теории, правда, данными загадочной палеонтологии, но Мамонтов, ослепленный своей теорией, не сомневался в том, что очень скоро сумеет доказать применимость своих выводов и по отношению к человеку.
И, казалось, действительно: раз его теория оказалась справедливой по отношению к вымершим совершенно уже в настоящее время гигантским раковинам аммоней триасового периода мезозойской эры или, например, к гигантам третичного периода, также вымершим на основании тех же законов, то нет сомнения в том, что теория его применима и к остальным группам животного мира, а в том числе и к человекообразным.
Но если бы теория профессора Мамонтова оказалась применимой и к человеку, то отсюда неизбежно следовало, что и человек давным-давно уже достиг максимума своего развития, после которого произошла, на основании открытых Мамонтовым законов, остановка в его эволюции, с последовавшим затем неизбежным процессом дегенерации. Вот тут-то Мамонтов и начинал как будто противоречить сам себе. Приняв Октябрьскую революцию полностью, он всегда с гордостью наблюдал за непрекращаемой эволюцией новых людей, строивших действительно новую жизнь, а с другой стороны, как наркоман, влекомый к своему наркотику, возвращался к пораженческим выводам своей теории. А выводы мамонтовской теории были действительно несколько неожиданны.
Современный человек, «Homo Sapiens», рисовался Мамонтову как представитель дегенерирующей ветви когда-то существовавшего, действительно «идеального» человека, т. е. наисовершеннейшего существа, ныне уже вымершего, которому Мамонтов дал определение «божественного» и назвал его Homo divinus.
До мамонтовских открытий было принято думать, что человек не существовал еще во времена третичного периода, и все ученые единогласно отодвигали появление человека в более молодые периоды геологической жизни земли. Мамонтов же утверждал, что человек появился уже в эту отдаленнейшую эру, сотню тысяч лет тому назад существовавшую, и даже внешний облик этого человека был самым подробным образом описан ученым.