Но когда дверь открыли и Николай увидел заполненную гостями и площадку и часть лестницы, он испугался: «Куда же я их всех рассажу? И чем угощать буду?» Он хотел уже шепнуть жене, чтобы та побыстрее, захватив Лену Сорокину, бросилась в магазин спасать положение, но Морозов все угадал.
— Коля, ничего не надо. Мы все захватили. Посмотри.
Стол на кухне был уже весь завален пакетами. Кое-где бумага прорвалась, и серебристые горлышки шампанского вылезли наружу.
— Здесь хватит на дивизион! Но зачем все это? Что, я сам бы не мог? — Теперь Николаю стало обидно и стыдно.
— Да? А в другое время мы бы не смогли собраться все вместе. Готовиться встречать гостей, Николай, — анахронизм. Самые лучшие встречи — это доказала история — экспромты.
Через полчаса бокалы сдвинулись, со звоном сошлись над столом, а Сорокин, обняв его, сказал:
— Мы с тобой не прощаемся. Провожаем на новую службу. Люди мы, Николай, — военные. И приказы не обсуждаются. Нам только хотелось сказать тебе: сделал ты для атомного флота много. Дай бог каждому столько сделать. А сделаешь еще больше. Опыт у тебя огромный. Вот придет к нам молоденький лейтенант, скажет: «Я учился у Игнатова». За такого можно будет не волноваться. Мы знаем, твоя школа — школа отличная.
— Преподавание, Анатолий Иванович, — это не море.
— Понимаю, Николай. И был бы неискренним, утешая тебя в этом. Но ведь все мы, как говорится, под богом ходим. Медицина — наука безжалостная. Всем нам придется — одному раньше, другому позже — расставаться с морем. Но согласись, тебе грех жаловаться на судьбу. Ты сделал в море столько, повидал такое, чем не каждый проплававший всю жизнь моряк может похвастать.
— Кто знает, где «много», а где «мало», когда речь идет о главном в жизни.
— Главное — флот. Ты будешь продолжать работать для флота.
— Это, конечно, так…
— Без всяких «конечно». Отставить хандру. Смотри на дело объективней: одно задание выполнено. Начинается выполнение следующего. И не менее важного.
— Слушаюсь, товарищ адмирал!
— Давай без официальностей. Мы не в штабе, и здесь не доклад. За удачу, Николай!
— Какая может быть удача или неудача на кафедре! — Боль продолжала грызть его, помимо сознания и воли, и с этим нельзя было ничего поделать. Непросто и нелегко ломать сложившуюся судьбу и начинать испытывать новую, к которой еще не привык и где-то в тайниках души немножко побаиваешься.
— Очень даже может быть. Особенно если ты предстанешь перед коллегами законченным ипохондриком.
Все рассмеялись, потому что ипохондрик и стремительный во всем и вся Игнатов были явлениями вряд ли совместимыми.
Разговор, как это всегда бывает в многочисленных компаниях, разбился на периферийные очаги — каждый со своим центром.
Володька взял гитару и, примостившись на связанных в кипы книгах, медленно, прислушиваясь к самому себе, стал выводить:
Ты помнишь, товарищ,
Как вместе сражались,
Как нас обнимала гроза.
Песня пришла неожиданно из полузабытой юности, но почему-то она тревожит людей самых разных. Наверное, в самых затаенных уголках души подслушал когда-то Михаил Светлов ее тихие слова, вместившие боль и твоего, и моего, и непонятно шумливого юного поколения.
Для одних она как отсвет далеких пожарищ под Царицыном и в донских степях. Для других воскрешает чадящие развалины Берлина. Для третьих говорит просто о разлуке и о том, что уже не вернешь.
А разве забудешь — мглистый рассвет у полюса, когда на рубке лодки играла рубиновая заря. Рев тех первых уходящих из-под воды в зенит ракет. Или швартовку в промозглом тумане, когда не видно ни пирса, ни воды, ни неба и отличительные огни зелеными и красными бликами тускло мерцают в снежных зарядах…
Глава VIII
ПУТЯМИ СЕДОВА И НАНСЕНА
1
Стремительная, как бег подводных потоков, уходила лодка в тишину черного безмолвия. Солнечные лучи, бившие с далеких высот, бессильно отступали перед глубиной. Нежная акварель поверхности переходила в зелено-синие тона. Их трогала неяркая дрожащая тень бездны. Летящие в белой пене волны гасили здесь свой упругий напор. Наконец свет отставал, оставаясь где-то далеко наверху, и таинственная темнота растворяла гигантский силуэт субмарины.
Только здесь, когда над рубкой ее лежали сотни метров воды, а под ней на километры и километры разверзлись океанские галактики, ход ее можно сравнить с полетом. Она шла над могучими подводными хребтами. Не уступающие Монблану кряжи проносились далеко внизу, и расцвеченные кораллами плоскогорья, способные вместить на своих просторах не одну великую державу, остались за ее кормой.
Нептуну, вздыбившему гривастых, пенных коней, не угнаться за ней на своей легендарной колеснице, и последние тайны океана уходят на последние, до поры оставленные им человеком, глубины.
— Когда-то, в отчаянном сорок третьем, с Дальнего Востока на Мурман шли пять подводных лодок под командованием Героя Советского Союза Трипольского. — Михайловский показал Бевзу на карту.
— Сейчас находятся люди, которые при словах «дизельная лодка» морщатся. А они достойны монументов. Это они, дизельные, добывали победу в годы Великой Отечественной войны. Это на них совершены подвиги, навсегда вошедшие в историю. Да и что бы мы все знали без боевого опыта, добытого и добываемого на них…
Сергей Семенович Бевз шел с подводниками в первый дальний арктический поход. Правда, опыта ему было не занимать. Но кто знает, что может случиться в таком плавании.
Когда в перископ Михайловский увидел сползающие в воду зеленые ледники мыса Желания, он чуть слышно выдохнул, обращаясь неизвестно к кому:
— Ну вот и Карское…
Помощник не понял, радовался ли командир этому обстоятельству или нет: лицо Михайловского было хмурым, отчужденным.
А «разная всячина», как Михайловский ее называл, действительно проносилась в голове командира.
Примерно через час они всплыли. «Ни в одном море, кажется, моряк так не зависит от ветра и погоды, как в Карском море». — Слова эти неотвязно вертелись в мозгу, и Михайловский не мог вспомнить, где он их вычитал. Кажется, в старой лоции, когда готовился к походу.
Впрочем, лоция не врала: случалось, что и в августе ветра сплошь забивали море льдом. Знаменитый натуралист Карл Бэр назвал Карское «ледяным погребом».
Едва был откинут люк и Михайловский, одетый в теплую черную кожанку с капюшоном, поднялся на рубку, холодный северный ветер чуть не вырвал из его рук бинокль.
Где-то в туманном мареве на западе остался мощный барьер Новой Земли. Живительные, теплые потоки Гольфстрема не прорываются в Карское, разбиваясь о черные подводные гряды Новой. Полюс, Восточно-Сибирское море, Енисей и Обь гонят сюда ледяной пак, спаивающийся в причудливые поля и торосы.
Кто знает, откуда пришла эта голубая махина, распластавшаяся на палубе лодки. Может быть, от полюса, возможно, от Вайгача.
— Как по-разному складываются судьбы человеческие!
— Ты это к чему? — Михайловский удивленно взглянул на помощника. — На философию потянуло?
— Нет. Вспомнилось разное… Карское исследовали Баренц и Пахтусов, Брусилов и Норденшельд, Русанов и Вилькицкий. Одних люди вспоминают с благодарностью. Памятники им ставят. В школах изучают. А другие…
— А что другие?
— Другие… Например, вице-адмирал царского флота Колчак.
— Тот самый?
— Тот самый. Палач. А в молодости это был способный моряк и гидрограф. Даже сделал попытку разыскать останки экспедиции Толля. Изучал движение льдов в Карском. Кстати, измерил ширину берегового припая в зависимости от глубин.
— И каков же результат?
— В смысле научном — от двух до сорока пяти миль… В политическом это всем известно: расстрелян сибирскими рабочими в 1920 году. До сих пор его поминают не то что добрым словом — проклятиями. Он сам в глазах моряков зачеркнул свое научное и морское прошлое.