Чтобы почувствовать божественное, надо быть способным сквозь определенную форму легендарного бога распознать в нем те великие, неизменные, общие могущества и силы, из которых он произошел. Тот навсегда останется сухим и ограниченным идолопоклонником, кто за личным образом бога не прозрит в каком-то вечном сиянии ту физическую или нравственную силу, которой этот образ есть только символ, не более. Во времена Кимона и Перикла греки еще ясно прозревали ее. Сравнительное исследование мифологий недавно показало, что греческие мифы, родственные с санскритскими, вначале выражали только игру естественных сил и что из физических элементов и явлений, их разнообразия, богатства и красоты (инстинктивно мыслящий) язык создавал богов мало-помалу. В основе политеизма лежит чувство живой бессмертной творческой природы, и это чувство действительно существовало еще в те времена. Божественное проникало собою все, без изъятия; с носителями его, вещами, можно было говорить; часто у Эсхила и Софокла человек прямо обращается к стихиям как к тем святым существам, с которыми заодно суждено ему вести великий хор жизни. Филоктет в минуту своего отъезда шлет привет ’’журчащим нимфам источников, звучному голосу моря, ударяющегося о кручи мысов”: ’’Прощай, Лемносская земля! земля ты волнообъятая, отпусти меня безобидно, предоставь благополучно туда, куда несет меня могущественный рок”. Прометей, прикованный к скале, зовет все великие существа, населяющие пространство: ”0 божественный эфир! ветры буйные, ключи рек, бесконечная улыбка морских волн; о, мать всему, Земля! о всевидящий круг Солнца, призываю вас! гляньте, что за муки один бог терпит от других богов!”
Зрителям остается следовать за своим потрясенным лирическим чувством, чтобы снова попасть на те первичные метафоры, которые без их ведома послужили зародышем их религии. "Чистое Небо, — говорит Афродита в одной утраченной пьесе Эсхила, — любит проникать в Землю, и Эрот выбирает ее в супруги; ниспадающий с Неба-родителя дождь оплодотворяет Землю, и тогда она родит для смертных корм стадам и зерно Деметры”[118]. Чтобы понять этот язык, нам стоит лишь выйти из наших искусственных городов и нашей в струнку вытянутой культуры; кто пустится один по какому-нибудь гористому краю, по берегу моря и весь отдастся впечатлению нетронутой, первобытной природы, тот поневоле скоро заговорит с ней; она оживится для него человеческой физиономией; неподвижные, грозные горы превратятся в лысых великанов или в громадные чудовища, присевшие на задние лапы; светлые и прядающие воды — в резвые, болтливые, смеющиеся существа; высокие молчаливые сосны покажутся похожими на строгих девственниц; а когда он взглянет на южное море, лазурное, сияющее, убранное, как на празднике, с той всеобъемлющей улыбкой, о которой говорил нам сейчас Эсхил, — ему невольно придет в голову, для выражения сладострастной красоты, бесконечность которой окружает и проникает его насквозь отовсюду, назвать ту пенорожденную богиню, которая, выходя из морской волны, восхищает сердца смертных и небожителей.
Когда какой-нибудь народ ощущает божественную жизнь природы, ему нетрудно распознать ту заветную ее глубину, откуда исходят его боги. В лучшую пору ваяния, коренной этот грунт явно еще просвечивал из-под той определенной человеческой фигуры, которою легенда хотела его выразить. Есть божества, именно божества потомков, лесов и гор, которые всегда были видны насквозь. Наяда или Ореада была, конечно, молодая девушка, вроде сидящей на скале в олимпийских метопах (которые теперь в Лувре); по крайней мере, так передавало ее скульптурно-изобразительное воображение; но уже при одном ее названии представлялась мысли таинственная важность тихого леса или свежая прохлада быстрого ключа. У Гомера, чьи поэмы были настоящей библией греков, потерпевший крушение Улисс, после двухдневного плавания, принесен "к устью светлоструйной реки и говорит ей: услышь меня, о царь, кто бы ты ни был; я прибегаю к тебе с пламенной мольбой, уходя от моря, полного Посейдоновым гневом... Сжалься, о владыка! я ведь твой усердный молельщик. Он сказал это, и укротилась река, остановив свое течение и быстрые волны, стихла она перед Улиссом и приняла его в свое устье”. Очевидно, что бог здесь не какая-нибудь бородатая, скрытая в пещере личность, но сама быстрая река, вдруг ставшая мирным и гостеприимным потоком. Подобно этому река же явлется раздраженной против Ахилла. ’’Так проговорил Ксанф и ринулся на него, вскипев яростью, полный шума, пены, крови и трупов. И блестящая волна вышедшей от Зевса реки поднялась, увлекая Пелеева сына... Тогда Гефест обратил против нее свое ослепительное пламя, и запылали вязы, ивы и тамаринды; вспыхнул и лотос, и шпажник, и кипарис, что обильно росли вокруг реки светлоструйной: угри и рыбы метались туда-сюда или погружались в омуты, не зная, куда уйти от жгучего дыханья Гефеста, и извелась наконец сила реки до конца, и завопила она во весь голос: Гефест! никому из богов невмочь бороться с тобой. Уймись же. Она молвила это, вся горя огнем, а светлые воды ее так ключом и кипели”. Шесть веков спустя Александр пустился по реке Гидасп (в Индии); стоя на корабельном носу, он совершил возлияния и этой реке, и другой — и ее притоку, и, наконец, Инду, куда текли они обе и куда направлялся Александр. Для души простой и непосредственной большая река, особенно притом неизвестная, сама по себе является уже какой-то божественной силой; перед нею человек чувствует себя, как перед существом вечным, всегда деятельным, то благодатным, то губительным, принимающим бесчисленные формы и виды; это неистощимое и правильное течение невольно порождает в нем мысль о спокойной и мужественной жизни, величавой и сверхчеловеческой. В века упадка в статуях, каковы олицетворяющие Нил и Тибр, древние скульпторы не забыли еще этого первоначального впечатления, и широкий торс, спокойная поза, неопределенно-блуждающий взгляд статуи показывают, что при посредстве этой человеческой формы они все-таки хотели выразить величавое, однообразное и безразличное течение большой массы вод.
Иногда самое название бога указывает уж на его природу. Гестия, например, значит очаг, и никогда богиня эта не могла вполне отделиться от священного огня, служившего средоточием домашней жизни. Деметра значит мать-земля, и обрядовые прозвища или эпитеты именуют ее черной, глубокой и подземной, кормилицей новорожденных существ, плодоносицей, зеленеющей. Солнце у Гомера отдельное от Аполлона божество, и личность нравственная сливается в нем воедино с физическим светом. Бездна других божеств: Горы, т. е. времена года, Дике — правосудие, Немезида — усмирение — вместе с именем вносят в душу поклонника и прямой свой смысл. Я назову лишь Эрота или Амура, чтобы показать, каким образом свободный и проницательный ум грека соединял в одном и том же чувстве поклонение божественной личности и обоготворение природной силы. ’’Эрот, — говорит Софокл, — непобедимый в битве, Эрот, настигающий и могущество и богатство, ты приютился на нежных ланитах молодой девушки; а между тем ты перелетаешь моря, ты заходишь и в сельские лачуги, и не уйти от тебя никому из бессмертных, никому из кратковечных людей”. Немного позже, в устах гостей платоновского ’’Пира”, смотря по разнообразным толкованиям имени, природа бога видоизменяется. Для одних, так как любовь значит сочувствие и лад, Эрот — самый всевластный из небожителей, и, как говорит Гесиод, он творец всякого в мире порядка и всякой гармонии. Другие полагают, что он младший из богов, так как старость несовместима с любовью; он нежнее всех других, потому что гуляет и покоится на том, что ни есть нежнейшего, на сердцах, да и то лишь на одних нежных; он должен состоять из жидкого, тончайшего вещества, потому что входит в души и выходит незаметно; он конечно уж цветущ, потому что живет среди цветов и благоуханий. По мысли иных, наконец, Эрот, будучи желанием и, стало быть, чувством недостатка, просто сын Нищеты, исхудалый, грязный, босоногий, спящий под открытым небом, но жаждущий прекрасного и оттого смелый, деятельный, изобретательный, настойчивый и уж непременно философ. Миф возрождается здесь сам из себя и мелькает под двадцатью формами в руках Платона. У Аристофана облака минутно превращаются в правдоподобные почти божества, и если в Теогонии Гесиода мы проследим полуобдуманную, полуневольную смесь, допускаемую им между божественными личностями и стихиями природы[119], если заметим, что он насчитывает ’’тридцать тысяч богов-хранителей на кормилице-земле”, если вспомним, что Фалес, первый физик и первый философ, говорил, что все произошло из влаги, и в то же время, что все полно богов, если сообразим все это, то поймем глубокое чувство, поддерживавшее тогда греческую религию, тот восторг и то благоговение, с какими грек, под ликами своих богов, угадывал бесконечные силы живой природы.