Литмир - Электронная Библиотека

III

Влияние этих различий на душу и на искусство. — Чувства, фигуры и характеры в средние века, в эпоху Возрождения и ныне. — Античный вкус в противоположность новому. — В литературе. — В ваянии. — Значение тела, взятого само по себе. — Сочувствие к совершенству в гимнастике. — Характерные черты головы. — Второстепенная роль выражения лица. — Интерес к чисто физическому жесту и ничего не выражающему спокойствию. — Взаимная сообразность между нравственным состоянием и такой именно формой искусства.

В самом деле, идеальное произведение выходило во все времена только ведь перечнем или верным отголоском реальной жизни. Рассматривая душу нового человека, мы найдем в ней те самые искажения, несообразности, болезни, те же, так сказать, гипертрофии чувств и способностей, выражением которых является его искусство. В средние века чрезмерное развитие духовного и внутреннего человека, стремление к неземным и нежно умиленным грезам, культ скорби, презрение к телу доводят воображение и чувствительность до чудовищного и каких-то неземных восторгов. Образчики подобного настроения вы встречали в ’’Подражании Иисусу Христу” и в ’’Цветках”, у Данте и у Петрарки, в изысканных тонкостях и ни с чем не сообразных сумасбродствах рыцарства и любовных судов. Отсюда в живописи и скульптуре лица безобразные или, по крайней мере, уж некрасивые, часто уродливые и безжизненные, почти всегда худые, чахлые, изможденные и страдальческие — лица, всецело поглощенные одной только мыслью, которая отводит им глаза от настоящей жизни, как бы окаменевшие в ожидании чего-то или в восторге, с выражением то грустной монастырской кротости, то, напротив, лучезарные от исступления, до того слабые или до того страстные, что им, очевидно, нельзя жить; они уже заранее обречены небу. В эпоху Возрождения общее улучшение судьбы человеческой, пример вновь найденной и вновь понятой тогда древности, порыв освобожденного и гордого великими открытиями ума воскрешают опять чувственность и искусство язычников. Но средневековые учреждения и сопровождающая их обрядность еще существуют, и в самых прекрасных произведениях Италии и Фландрии вы невольно замечаете возмутительно резкий контраст между фигурами и сюжетом: видите мучеников, которые как будто сейчас лишь вышли из древней гимназии, изображения Иисуса Христа, напоминающие Юпитеров-Громовержцев или же невозмутимых Аполлонов; видите Мадонн, способных возбудить греховную любовь, ангелов, грациозных, как купидоны, даже иногда Магдалин, чересчур цветущих и смотрящих сиренами, Св. Севастьянов, бодрых и бойких, как сам Геркулес, — короче, вы видите тут собрания святых, которые посреди орудий покаяния и мученичества сохраняют, однако, свежее здоровье, прекрасный цвет и горделивую позу, как нельзя более приличную для радостного празднества греческих корзиноносиц или совершенных атлетов на игрищах. В настоящее время забитая знаниями человеческая голова, множество и противоречие разнокалиберных учений, напряженная мозговая деятельность, сидячая привычка, искусственный образ жизни, лихорадочная возбужденность столиц довели нервы до крайнего раздражения, преувеличили потребность сильных и новых ощущений, развили мрачную тоску, смутные, неопределенные стремления и какую-то неутолимую жажду. Человек теперь не то, чем он был и чем, пожалуй, лучше бы ему остаться — животным высшей породы, довольным своей участью, тем, что он действует и мыслит на своей кормилице-земле под ярко освещающим его красным солнцем; теперь это — необъятный мозг, бесконечная душа, для которой телесные части только какие-то привески, а чувства — простые служители, ненасытное в своей пытливости и в честолюбии существо, всегда чего-то ищущее и что-то завоевывающее, с трепетом и взрывом, расстраивающими его животную структуру и разрушающими его плоть, рыщущее во все стороны до крайних пределов реального мира и во всех сокровенных глубинах мира воображаемого, то упоенное, то подавленное громадой своих приобретений и своих дел, то гоняющееся за недосягаемым и невозможным или же глухо запертое в свое ремесло, отдающееся скорбной, напряженной и величавой грезе, как Бетховен, Гейне и Гёте в Фаусте, или сдавленное душным гнетом социальной своей клетки и совсем отброшенное в одну известную сторону своей специальностью или мономанией, как бальзаковские лица. Такой ум не удовлетворится пластическими искусствами; в какой-нибудь фигуре его интересуют не части, не туловище и не живой телесный склад, а только выразительная голова, подвижная физиономия, прозрачная душа, сквозящая в каждом жесте, бесплотная страсть или мысль, животрепещущая из-под внешней оболочки; если ему и нравится изящная скульптурная форма, то благодаря лишь воспитанию, после долгой предварительной подготовки, вследствие надуманного вкуса любителя. Многосложный и всесторонний по существу, он может интересоваться всеми общественными слоями, всеми житейскими положениями, наслаждаться воспроизведением иноземных и древних стилей, сценами нравов, деревенских, простонародных или варварских, экзотическими и далекими пейзажами — всем, что дает пищу любопытству, материал для истории, сюжет для волнения сердца или для назидания ума. Пресыщенный и рассеянный, он требует от искусства неожиданных и сильных ощущений, новых эффектов колорита, физиономий и положений, звуков, которые во что бы то ни стало должны потрясти, задеть его за живое или позабавить, — короче, ему нужен стиль, наклонный к манере, предвзятости и всевозможным крайностям.

Философия искусства - _21.jpg

Напротив, в Греции чувства совершенно просты, а вследствие того прост и вкус. Рассмотрите театральные ее произведения: полное отсутствие таких сложных и глубоких характеров, как у Шекспира, отсутствие искусно завязанных и развязанных интриг, отсутствие всяких нечаянностей. Вся пьеса вертится на какой-нибудь богатырской легенде, которую повторяли грекам с детских лет; они наперед знают и события, и развязку. Что до действия, то его можно рассказать в двух словах. Аякс в порыве бешенства передушил всю лагерную скотину, думая, что он избивает неприятелей; стыдясь своего безумия, он мучится и убивает сам себя. Раненый Филоктет был покинут на одном острове со всем своим вооружением; к нему приходят, нуждаясь в его метких стрелах; он сперва сердится, отказывает и наконец по воле Геркулеса сдается на уговоры. Комедии Менандра, известные нам по Теренциевым, построены, так сказать, из ничего; понадобилось соединить две из них, чтобы составить одну римскую пьесу; самая содержательная заключает в себе не больше материала, сколько его в одном каком-нибудь явлении наших комедий. Прочтите вступление к ’’Республике” Платона, ’’Сиракузянок” Феокрита, ’’Диалоги” Лукиана, этого последнего античного писателя, или, наконец, ’’Экономики” и ’’Киропедию” Ксенофонта; там ничего нет для эффекта, все как есть ровень и гладь; это маленькие обиходные сцены, которых вся прелесть в необыкновенной естественности; ни одного сильного возгласа, ни одной задорной или пылкой черты; читая, едва улыбнешься, а между тем невольно любуешься произведением, как скромным полевым цветком или светлым потоком. Действующие лица садятся, встают, смотрят друг на друга, говоря самые обыкновенные вещи точно так же непринужденно, как живописные фигуры на стенах Помпеи. С нашим притупленным до оскомины, изнасилованным вкусом, для которого необходим крепкий ликер, мы вначале готовы обозвать это питье безвкусным; но, потянув его в себя несколько месяцев, мы не захотим пить ничего другого, кроме этой столь чистой и освежительной воды, и находим, что другие литературы — какой-то кайенский перец, пряные рагу или просто яды. Проследите наклонность эту в искусстве греков вообще, и особенно в том, которое мы теперь изучаем, — в скульптуре; благодаря этому-то именно умонастроению они довели ее до совершенства, и она подлинно стала национальным их искусством, потому что нет другого искусства, которое бы более требовало простоты ума, чувств и вкуса. Статуя — большой кусок мрамора или бронзы, и большая статуя обыкновенно стоит на пьедестале одна; ей невозможно сообщить того слишком пылкого жеста или слишком страстного выражения, которые передаются живописью и допускаются в барельефах; иначе фигура покажется вычурной, рассчитанной прямо на эффект, и художник рискует попасть в стиль Бернини. Кроме того, статуя ведь солидна, члены ее и торс вески, тяжелы, можно обойти вокруг ее и измерить глазом всю материальную ее толщину; притом она обыкновенно нага или почти нага; следовательно, ваятель должен придать туловищу и членам такое же значение, как и голове, должен так же любовно отнестись к животной жизни, как и к жизни нравственной. Одна лишь греческая цивилизация удовлетворяла обоим этим условиям. На этой ступени и в этой именно форме культуры люди впрямь интересуются телом; душа не подчинила его себе, не отбросила на второй план; оно само по себе значительно. Зритель дает одинаковую цену различным частям его, благородным и неблагородным: и широко дышащей груди, и гибкой, сильной шее, и мышцам, образующим то впадины, то вздутые бугры вокруг хребта, рукам, которым придется метать диск, голеням и ступням, которых энергическая упругость подбрасывает всего человека вперед на бегу и при скачке. Один юноша у Платона корит своего соперника тем, что тело у него неподатливо и шея слишком жидка. Аристотель обещает юноше, который последует его добрым советам, отличное здоровье и настоящую гимнастическую красоту: ”У тебя всегда будет полная грудь, белая кожа, широкие плечи, большие ноги... цветущим красавцем проживешь ты свой век в палестрах; ты пойдешь в Академию гулять под тенью священных маслин, в венке из цветущего тростника на голове, с разумным приятелем-сверстником, вдыхая в себя на досуге аромат трав и распускающихся тополей, вполне наслаждаясь чудной весной, когда листва явора перешептывается с соседним вязом”. Это — наслаждения и совершенства породистой лошади, и в одном месте Платон действительно сравнивает молодых людей с посвященными богам прекрасными конями, которых пустили свободно блуждать по пастбищу, чтобы посмотреть, найдут ли они собственным чутьем мудрость и добродетель. Подобные люди не нуждаются в особой научной подготовке для того, чтобы созерцать со смыслом и удовольствием такое тело, как Тезеево в Парфеноне или Ахиллово в Лувре, — вольную посадку туловища на тазовых костях, ловкий прилад всех вообще членов, отчетливый изгиб пятки, сеть быстроподвижных мышц, так и переливающихся под блестящей и упругой кожей. Они не налюбуются его красой, ни дать ни взять как английский записной охотник умеет оценить породу, склад и превосходство выводимых им собак и лошадей. Вид обнаженного тела отнюдь не удивляет их. Стыдливость не перешла еще в жеманство; душа не царит у них в недосягаемой высоте, на каком-то разобщенном от всего троне, с тем чтобы принизить и отодвинуть в тень органы с не столь благородным назначением; она не краснеет за них и не скрывает их; мысль о них не вызывает ни стыда, ни улыбки. Названия их не заключают в себе ничего ни грязного, ни соблазнительного, ни чисто научного; Гомер произносит их таким же тоном, каким говорит и о других частях тела, без различия. Идея, возбуждаемая ими у Аристофана, — одно только веселье, и никогда она не сквернословна, как у Рабле. Она не составляет исключительного удела той таинственной литературы, перед которой люди строгие закрывают себе лицо, а неженки затыкают ноздри. Она раз двадцать появляется на сцене, при полном театре, на праздниках богов, перед правителями и судьями, при торжественном ношении молодыми девушками того фаллоса, который и сам призывается молитвенно, как некий бог[97]. Все великие силы природы в Греции божественны; там в человеке не произошло еще разрыва между животной стороной и духовной.

69
{"b":"557524","o":1}