Во Фландрии — один только Рубенс, как в Англии — один только Шекспир. Как бы ни были велики другие, им недостает какой-нибудь доли его гения; у Крейера нет ни его смелостей, ни его крайних увлечений; он пишет с удивительно дающимся ему свежим и мягким колоритом спокойную, радушную и счастливую красоту[55]. У Йорданса нет его царственного величия и его глубоко проникшей героической поэзии; с каким-то охмеляющим, спиритуозным колоритом пишет он своих приземистых колоссов, свои скученные толпы и свой шумливый простой народ. У Ван Дейка нет его любви к силе и жизни, взятым сами по себе; более утонченный, более рыцарственный, будучи от природы чувствительным и даже меланхоликом в душе, элегичный в своих церковных картинах, аристократический в своих портретах, он пишет не со столь блестящим, но зато более трогательным колоритом благородные, нежные, прелестные фигуры, которых высокая и тонкая вместе душа носит в себе такие оттенки красоты и печали, каких вовсе не знал его учитель (Рубенс)[56]. Произведения его — первый признак готовящейся уже перемены. После 1660 года она становится вполне заметной. Поколение, энергия и надежды которого вдохновили художников великою живописной грезой, мало-помалу вымирает; одни Крейер и Йорданс, переживши всех, поддерживают искусство еще лет на двадцать. Мгновенно приподнявшийся было народ падает опять; его возрождение не достигло конечной своей цели. Владетельных эрцгерцогов, благодаря которым край сделался независимой державой, не стало в 1633 году; он входит опять в число испанских областей и получает губернатора из Мадрида. Трактат 1648 года затворяет для него Шельду и разоряет торговлю его вконец. Людовик XIV дробит его на части и в три приема отрывает от него по лоскуту. Четыре войны, одна вслед за другой, громят Бельгию в течение тридцати лет; друзья и недруги, испанцы, французы, англичане, голландцы — все живут на ее счет; по трактатам 1715 года голландцы делаются ее поставщиками и занимают ее постоянным гарнизоном. В это время, ставши опять австрийской, она отказывается дать денежную помощь; но старейшины ее Штатов заточаются в тюрьму, а главный из них, Аннеэсен, умирает на эшафоте; то был последний слабый отклик великого голоса Артевельдов. С тех пор край делается чисто уж провинцией, где люди кое-как коротают свой век, заботясь только об одном: о средствах к жизни. Тогда же падает и народное воображение. Школа Рубенса вырождается; с Бойермансом, ван Герпом, Яном Эразмом Квеллином, ван Оостом Вторым, Дейстером и Яном ван Орлеем своеобразность и энергия исчезают; колорит слабеет и становится жеманным; измельчавшие типы обращаются к щеголеватой миловидности; выражения лиц сентиментальны или приторно-кротки; на больших полотнах люди не занимают уже всего фона картин, а разбросаны кое-где местами; пустоты заполняются архитектурами; творческая жила иссякла совсем; пишут уже только по навыку или подражают итальянским маньеристам. Некоторые выезжают за границу. Филипп де Шампень делается директором Парижской академии художеств, приобретает во Франции новую для себя родину, да и по духу становится французом, мало того — спиритуалистом, янсенистом, добросовестным и ученым живописцем серьезных и вдумчивых притом лиц; Герард де Лересс является учеником итальянцев, классиком, академиком, ученым живописцем костюма, бьющим на историческое и мифологическое правдоподобие. Резонерство берет теперь верх в искусствах, одержав его наперед в области нравов. Две картины в гентском музее обличают эту порчу живописи вместе с порчею среды. Обе изображают въезды государей: один в 1666, другой в 1717 году. Первая изящного красноватого тона представляет последних людей великой эпохи, их кавалерскую осанку, крепкое сложение, способность к телесной деятельности, их богатые нарядные костюмы, их длинногривых лошадей, здесь — дворян, сродни вандейковским вельможам, там — копейщиков в буйволовой коже и в броне, сродни солдатам Валленштейна, — короче, последние остатки богатырского и живописного вместе века. Вторая картина, холодного и бледноватого тона, представляет тоненьких, сладеньких, офранцуженных господ в париках, умеющих ловко раскланяться щеголей, беспрестанно охорашивающихся светских барынь — короче, наплыв салонных нравов и весь чин иноземного приличия. В течение пятидесяти лет, отделяющих первую картину от второй, национальный дух и национальное искусство совершенно уже исчезли.
IV
Четвертая эпоха. Образование Голландии. — Каким образом она становится республиканскою и протестантскою. — Развитие первичных инстинктов. — Героизм, торжество, благоденствие народа. — Обновление и свобода самобытного вымысла. — Характерные черты голландского искусства в противоположность искусству итальянскому и классическому. — Портретные картины. — Изображение действительной жизни. — Рембрандт. — Взгляд его на свет, человека и божество. — Начало упадка около 1667 года. — Война 1672 года. — Искусство держится еще до первых годов XVIII столетия. — Ослабление и унижение Голландии. — Уменьшение деятельной энергии. — Упадок национального искусства. — Мелкие жанры держатся еще долее других родов. — Общее соответствие между средой и искусством.
Между тем как южные провинции, став подвластными и католическими окончательно, следовали в искусстве направлению Италии и изображали на полотне мифологическую эпопею рослого богатырского и нагого тела, провинции Севера, сделавшись свободными гражданами и протестантами, развивали в ином смысле свою жизнь и свое искусство. Климат там дождливее и холоднее, и потому присутствие наготы встречается реже и менее нравится. Германская порода там чиста, потому в умах обнаруживает менее наклонности к классическому искусству в том смысле, в каком понимало его итальянское Возрождение. Жизнь там тяжелее, многотруднее и воздержаннее, а потому людям, привыкшим к постоянному усилию, к расчету, к методическому самообладанию, не так-то легко постичь прекрасную грезу жизни чувственной или свободной и раздольной. Представим себе голландца, возвращающегося домой после целодневной работы в своей конторе. У него все только маленькие комнатки, почти как корабельные каюты; трудно было бы развесить там по стенам большие картины, какими украшаются залы итальянских палаццо; все, что необходимо для хозяина, — это чистота и удобство; с этой стороны он удовлетворен, и ему больше ничего не нужно; за украшением он не гонится. По словам венецианских посланников, голландцы ”до того умеренны, что и у самых богатых вы не увидите ни особенной роскоши, ни пышности... Они не нуждаются в прислуге, в шелковом платье; серебра в домах очень мало, а обоев нет совсем; хозяйство вообще очень невелико и незатейливо... Все соблюдают и у себя, и при выходе со двора, в одежде и во всем прочем настоящую умеренность скромного достатка, и излишества не видно у них ни в чем”[57]. Когда граф Лейчестерский прибыл в Голландию наместником королевы Елизаветы, когда Спинола приехал заключить мир от имени испанского короля, то царственное их великолепие явилось резким контрастом всему окружающему и чуть не произвело скандала. Глава республики, герой века Вильгельм Оранский, прозванный Молчальником, ходил обыкновенно в старом плаще, который показался бы изношенным любому студенту, в таком же полукафтанье без пуговиц и в шерстяном жилете или безрукавке, как у судорабочих. В следующем столетии противник Людовика XIV, великий пенсионарий[58] Ян де Витт держал только одного слугу; всякий смело мог подойти к нему для объяснений; он подражал своему славному предшественнику, который жил запанибрата ”с пивоварами и мещанством”. И теперь еще мы находим в голландских нравах многие следы давней простоты. Очевидно, что у таких характеров нет вовсе места тем декоративным или сладострастным инстинктам, которые ввели повсюду в Европе барскую пышность и привили ей понимание языческой поэзии красивых тел.