Но богатство духовных сил в нем так же велико, как и крепость телосложения. Ничего не может быть гибче и многограннее этих новых, свежих и здоровых душ. Пример для себя он находил в своем семействе. Отец его был архитектор, хороший рисовальщик, страстный музыкант, игравший на виоле и певший про себя, один, для своего собственного удовольствия; он делал превосходные деревянные органы, клавикорды, виолы, лютни, арфы; хорошо резал на кости, был весьма искусен в постройке машин, играл на флейте в оркестре синьории, понимал по-латыни и писал стихи. Люди того времени были решительно на все руки. Не говоря о Леонардо да Винчи, Пико делла Мирандоло, Лоренцо Медичи, Леоне Баттисте Альберти и вообще высших гениях, даже такие личности, как просто деловой и торговый люд, монахи, ремесленники, по своим вкусам и привычкам подымались тогда до уровня тех занятий и удовольствий, которые кажутся теперь исключительным достоянием самых образованных людей и натур самых утонченных. Челлини был из их числа. Он стал превосходно играть на флейте и рожке—заметьте, против воли, чувствуя к этим инструментам отвращение и занимаясь ими только в угоду отцу. Притом с весьма ранних пор он сделался отличным рисовальщиком, ювелиром, черневщиком, финифтщиком, ваятелем и литейщиком. Он в то же время инженер и оружейник, строитель машин, крепостей, мастер заряжать, направлять и прицеливать орудия лучше артиллеристов. При осаде Рима коннетаблем Бурбоном Челлини своими бомбардами производит страшные опустошения в неприятельском войске. Чудный стрелок из мушкета, он убил коннетабля своей рукой; он сам изготовлял оружие и порох и попадал в птицу пулей в каких-нибудь двухстах шагах. Ум его был так изобретателен, что в любом искусстве и в любом промысле он открывал особенные приемы, которые содержал в тайне и которые вызывали всеобщий восторг. Это век дивной изобретательности, творчества; все здесь самородно, рутины нет и следа, а умы плодотворны до такой степени, что, к чему бы они ни прикоснулись, тотчас оплодотворят собой все.
Когда духовная природа столь сильна, одарена так богато, так производительна, когда способности действуют так бойко и верно, так постоянно и грандиозно, тогда обычным тоном души является избыток радости, могучее вдохновение и веселье. Мы видим, например, что после трагических и ужасных похождений Челлини тотчас же отправляется в путь. ’’Всю дорогу, — говорит он сам, — я не переставал петь и смеяться”. Такое быстрое душевное обновление зачастую встретишь в Италии, особенно в тот век, когда души еще так просты. ’’Сестра моя Липерота, — говорит он, — поплакав со мной немножко об отце, сестре, муже и маленьком ребенке, которых она лишилась, озаботилась приготовить ужин. Весь вечер о смерти не было уж и помина, а говорили о тысяче веселых и забавных вещей, так что ужин вышел один из самых приятных”. Внезапные нападения, разгромы лавок, беспрерывная опасность быть убитым или отравленным, среди которых он живет в Риме, то и дело перемешиваются с ужинами, маскарадами, смехотворными затеями, любовными шашнями, до того явными, без-околичными, лишенными всякой бережности и тайны, что они напоминают широкую наготу венецианских и флорентинских картин того времени. Вы прочтете их в его книге; это до такой степени голо, что не может показываться в обществе; но оно, впрочем, только голо; его нигде не портит утонченная грязь или площадная шутка; человек поддается тут смеху и свободному удовольствию, как вода течет по скату; здоровье души и нетронутых еще молодых чувств, избыток животного пыла обнаруживаются у него в сладострастии, точно так же как в его произведениях и во всех его поступках.
Такой нравственный и физический склад естественно ведет к тому живому воображению, которое я вам сейчас только что описал. Человек этого склада не подмечает предметов клочками, урывками и лишь при посредстве слов, как делаем мы; он, напротив, схватывает их целиком и при помощи одних образов. Мысли его не розняты по суставам, не классифицированы, не замкнуты в отвлеченные формулы, как наши; они бьют у него ключом, цельные, колоритные и живые. Мы судим и рядим, а он видит. Оттого ему часто случается видеть небывальщину. Эти головы, столь полные живописных образов, они вечно бушуют и бурлят. У Бенвенуто есть ребяческие верования, он суеверен не лучше простолюдина. Некто Пиэрино, понося его и все его семейство, в порыве гнева закричал: ’’Если я говорю неправду, пусть обрушится на меня мой дом!” Через некоторое время дом в самом деле повалился, и хозяину перешибло ногу. Бенвенуто уж конечно признал в этом перст Провидения, хотевшего наказать Пиэрино за ложь. Он пресерьезно рассказывает, что, будучи в Риме, познакомился с одним магом, который, заведя его ночью в Колизей, бросил какого-то порошку на уголья и при этом произнес свои заклинания; тотчас же все здание как будто наполнилось чертями. Очевидно, в этот день у него была галлюцинация. В тюрьме голова его горит; если он переносит и боль от ран, и испорченный воздух, то единственно благодаря обращению своему к Богу. У него идут долгие беседы с его ангелом-хранителем; ему хочется увидеть опять солнце во сне или наяву, и вот однажды он перенесен и поставлен пред великолепным солнцем, из которого выходят Иисус Христос и потом Богородица; они показывают ему знаки своего милосердия, и он видит отверстое небо с сонмом ангельских чинов. Подобные видения бывали в то время сплошь и рядом в Италии. После разгульной и бесшабашной жизни, часто в минуты самого крайнего разврата, с человеком вдруг совершается переворот. Герцог Феррарский, ’’заболев весьма тяжким недугом, от которого не мог мочиться в течение сорока восьми часов, прибегнул к Господу Богу и велел немедленно уплатить все выслуженные оклады”. Эрколе д’Эсте, прямо из какой-нибудь шумной оргии, шел петь обедню с хором своих французских музыкантов; перед распродажей своих пленных он приказал выколоть по одному глазу и отсечь по одной руке у двухсот "восьмидесяти человек, а в великий четверг отправлялся собственноручно мыть ноги бедным. Так же точно папа Александр, известись об умерщвлении своего сына, бил себя кулаками в грудь и исповедовал свои грехи перед собравшимися кардиналами. Воображение, вместо того чтобы работать в смысле удовольствия, работает здесь в смысле страха, и, благодаря подобному же повороту внутренней механики, ум этих людей поражается вдруг религиозными образами, не уступающими в живости тем чувственным, какие одолевали их прежде.
Из этого пыла, из этой лихорадки ума, из этой внутренней дрожи, какой захватывающие и ослепляющие образы потрясают и душу и весь телесный механизм, выходит тот особый род поступков, который свойственен людям этого времени. Это — неудержимый, непреодолимый порыв, прямо и мгновенно идущий на всякие крайности, т. е. на схватку, на убийства и на кровь. В жизни Бенвенуто есть сто примеров таких бурь, таких внезапных вспышек молнии. Он повздорил раз с двумя ювелирами-соперниками, которые вздумали его бесславить.
”Но так как я не знаю, какого цвета страх, то я и не слишком заботился об их угрозах... Между тем, пока я говорил, один из двоюродных их братьев, именно Герардо Гвасконти, по их же, может быть, наущению, уловив минуту, когда мимо нас проходил навьюченный кирпичом осел, пихнул его на меня так сильно, что причинил мне немалую боль. Я тотчас же к нему обернулся и, видя, что он смеется, дал ему такого тумака в висок, что он повалился без чувств, как мертвый. Вот, — закричал я его братьям, — как разделываются с подлецами вашего сорта! Затем, так как они намеревались на меня броситься, а их было много, то я обозлился, выхватил маленький нож и сказал им наотрез: ’’Только сунься который-нибудь из вас за порог лавки[27], пусть другой так прямо и бежит за священником — лекарю тут нечего уже будет делать”. Слова эти навели на них такой страх, что никто из них и не шевельнулся на помощь брату”.
После этого он был позван в трибунал Восьми, заведовавший правосудием во Флоренции, и приговорен к пене в четыре меры муки.