«Сложное дело – преобразование природы. Но не порем ли мы тут горячку?» – отметил в уме Аким Морев, а Назаров продолжал, резко переменив разговор:
– А тут еще Анна академика полонила. Ох, идут, – глянув в окно, воскликнул он. – Нет, вы только посмотрите! Посмотрите, что руками-то разделывает. Точно перед ней не академик, а она сама сверхакадемик. Вишь, что-то доказывает. Ну, ясно, о яблоках: ладони как складывает, вроде что-то круглое в них. Ну и баба, черт бы ее пощекотал.
Серединой улицы шли академик и Анна Арбузина. И он и она были празднично разодеты: на Иване Евдокимовиче серый, тщательно отутюженный костюм, серая шляпа, галстук голубой, в крапинку, на ней синее платье, очень идущее к ее полной, но не толстой фигуре. Он подтянут, а она, забыв, что идет улицей, что на нее односельчане смотреть могут, всем видом говорит: «Я твоя, Иван Евдокимович». Она шла и о чем-то страстно толковала, то показывая что-то круглое в ладонях, то вытягивая руку, и на уровне своей головы задерживала ее, как бы утверждая: «Вот такого роста». Он шел молча, смотрел на нее и улыбался. Они свернули к зданию райкома, постояли перед входом, видимо думая, идти или не идти, затем Анна шагнула первая, зовя академика глазами… и вот они уже оба входят в кабинет Лагутина.
– Иван Евдокимович! – Назаров кинулся к академику и, схватив его за обе руки, начал их так трясти, что у того затрясся подбородок. – Учитель мой! Здравствуйте! Как мы рады видеть вас!
– Ну, ладно изливаться-то. Ох, накурили. Видимо, «прю» разводили? Давайте все ко мне: Лена пельмени смастерила! – скомандовала Анна. – Эй, председатель, оторвешь руки-то у Ивана Евдокимовича, – ревниво прикрикнула она.
4
Самовар уже буйствовал на столе, когда в домик ворвалась ватага преобразователей природы. Чистая, просторная комната, любовно прибранная женскими руками, вдруг стала маленькой и тесной.
– Усядемся. Усядемся, Анна, – гремел Назаров. – Разместимся. Знаешь, в тесноте, да не в обиде. Не обидишь ведь нас? Сажай академика на первое место, чтобы мы все его видели… рядом со мной сажай…
– Сама сяду, – решительно заявила Анна.
– Ну! Значит, в академики метишь?
Анна вспыхнула:
– Недоступная дорожка… даже грех шутить. А вот рядом с академиком посижу. Лена, давай, – и пояснила всем: – Сегодня Лена мне сказала: «Ты у меня тоже вроде гостья. Я за всеми ухаживаю». Как перечить, раз сестра требует, да еще не простая, а с образованием.
На столе уже стояли закуски – жареные сазаны, красные помидоры, капуста, огурцы и два графина с водкой. В одном она была светлая, в другом подкрашенная, видимо, вишневым соком. А среди всего этого красовались арбузы, дыни – знаменитые степняки.
– Что ж, Иван Евдокимович, «шабаш» опять побоку? – заговорил Аким Морев, почему-то чувствуя себя здесь, в этой светлой комнате, так хорошо, как будто находился у своих лучших знакомых.
– Да уж придется побоку. Аким Петрович меня укоряет: в первый день, когда мы сели на теплоход, я коньячку выпил и сказал: «А теперь – шабаш». Да не выходит у нас «шабаш», – пояснил академик.
– И не выйдет, – вмешалась Анна. – Если не выпьете, хотя бы по рюмочке, не выпустим из села.
– Все дороги перероем, овец гурты сгоним – а у нас их около двухсот тысяч, – и не проедете. Верно! – подтвердил Назаров. – А вот где у нас директор? Легок на помине, – еще не видя Любченко, но уже слыша грохот машины, проговорил Назаров. – Несется на своем громыхале.
Через какую-то минуту перед окном – была видна только верхняя часть – остановилась машина, вздрагивая и отфыркиваясь перед тем, как замереть. И тут же, вытирая потное лицо, в комнату вошел Любченко.
– Где пропадал, директор? – спросил Лагутин.
– Прошу извинения: ездил на ферму. Баранчика закололи… Гостей надо подкормить, – ответил тот, присаживаясь к столу.
– Тэ-эк, – протянул неузнаваемо помолодевший Иван Евдокимович, видимо, потому, что рядом с ним сидела разрумянившаяся и тоже помолодевшая Анна. – Тэ-э-к, – еще раз протянул он и загадочно, хотя в глазах у него играли озорные огоньки, начал: – Я как-то… давненько, положим, это было… заехал в сельскохозяйственную коммуну. Ну, побыл там дня два и уехал в совхоз. На обратном пути снова решил завернуть в коммуну, дабы кое-что дополнительно выяснить… и попал на отчетное собрание. Оно уже шло. Чтобы не нарушать хода событий, я притулился у двери и до конца выслушал доклад председателя коммуны. Тот докладывал и о приходах и расходах… и вот я слышу: «На прокорм московского гостя, ученого Бахарева, потрачено тысяча сто двенадцать яиц… семнадцать килограммов мяса, шесть килограммов масла»… Я протер глаза, думая, не во сне ли?.. Верно, мы каждое утро с председателем ели яичницу… но тысячу яиц вдвоем за два дня никак не съешь или там семнадцать килограммов мяса. Видимо, ошибся докладчик. Кончилось собрание, я подхожу к председателю и говорю: «Как же это вы там относительно яичек и мясца с маслицем-то? Ошиблись?..» – «Ой, батюшки, – он даже обнял меня и на ухо шепнул: – Ну а на кого же списать, как не на вас?»
За столом грохнул хохот.
– Теперь, стало быть, на волчишек баранчика спишите или на академика? – когда хохот смолк, добавил академик.
За столом снова грохнул хохот.
– На волчишек? Нет, Иван Евдокимович. У меня есть свой директорский фонд, утвержденный правительством: имею право, как миллионер-овцевод, принять гостей. А волчишек не стало. – Любченко со скрытым сожалением засмеялся. – Как только было дано указание «порванных волками овец относить за счет чабанов», так и волки куда-то скрылись.
– В Америку сбежали, – пошутила Анна, тревожно посматривая на дверь, видимо, боясь, сумеет ли сестра принять гостей.
И вот в комнату вошла Елена – сестра Анны. Она была почти такого же роста, как и Анна, но то, что она – тонка, подвижна, и, стоя на порожке, казалось, вот-вот вспорхнет, – все это делало ее как будто выше Анны. У нее такой же в загаре лоб, такие же синие глаза, но и глаза и лоб в то же время другие: лоб обрамлен непослушными каштановыми густыми волосами, глаза с блеском, у Анны румянец вспыхивает, когда та волнуется, у этой румянец горит во всю щеку постоянно.
– Здравствуйте, – сказала она и, шагнув к столу, взяла графин и принялась наливать первую рюмку для академика.
– Постойте-ка. Да мы сами, – запротестовал Иван Евдокимович.
– Нет, Иван Евдокимович, у нас закон такой – разливает хозяин. Ну а раз хозяина нет, то – хозяйка, а раз хозяйка превратилась в гостью, стало быть, Лена разливает… И вы уж не перечьте, – попросила Анна.
– Да. Конечно. Да. Ну, да. Конечно. Да, – ответил он и благодарственно-смущенно посмотрел на Анну, а та сначала кинула взгляд на академика, потом на сестру, гордясь ее красотой, ее свежестью, умелыми движениями ее рук, тем, как она ловко разливает водку, как непринужденно держит себя, как улыбается, и всем одинаково гостеприимно.
– Ученая она у меня. Ветеринарный врач, – склоняясь к Ивану Евдокимовичу, прошептала Анна.
– Ну! – воскликнул он. – Наверное, животные разом выздоравливают, увидав перед собой такого врача. Красавица. Вся в вас.
Анна потупилась, говоря:
– Где уж нам!.. Красоту-то ведь ум облагораживает, наука, а мы и буквы-то учились писать хворостиной на песке.
После сытных пельменей, в меру выпитого вина снова разгорелся поднятый Назаровым спор о преобразовании природы. Лагутин, выпив, пожалуй, больше всех и помрачневший, сказал:
– Поедемте… На месте спор закончим. В сад к вам заглянем, Анна Петровна… и на поливной участок завернем. Довезешь всех? – обратился он к Любченко.
– Громыхал твой выдержит? – спросил и Назаров, шумно встав из-за стола.
Елена только тут впервые опустила голову, говоря тихо:
– Меня, пожалуй, и не надо: дома побыть некому. А у нас даже замка нет – защелочка.
– Поедем, Лена, – взвешивающе глянув на Любченко, проговорила Анна. – Сегодня у нас такой счастливый день, что ни у одного вора не посягнет рука на воровство… да и нет их у нас – воров-то.