Постановление это повторяется в грамотах до сего времени, но его практическое значение было почти сразу уничтожено решительным сопротивлением духовенства, которое сумело добиться того, что не удалось городам. Даже когда ему приходилось подчиняться приглашениям короля, как это было, по-видимому, при Эдуарде I, оно упорно держалось в стороне, а его отказ разрушать субсидии иначе как в своих областных собраниях, или конвокациях, в Кентербери и Йорке лишил корону основания настаивать на его постоянном участии. Хотя иногда, в особо торжественных случаях, духовенство и появлялось в парламенте, присутствие его стало такой формальностью, что совсем вышло из обихода в конце XV века. Стремясь сохранить положение отдельного привилегированного сословия, духовенство отказалось от власти, которая в случае ее сохранения пагубно повлияла бы на развитие государства. Например, трудно представить себе, как можно было бы осуществить великие перемены Реформации, если бы добрая половина Палаты общин состояла из чистых церковников, влиятельных не только по своей численности, но и по богатству — как владельцы части земель королевства.
Едва ли менее важным отличием следует считать постепенно установившийся обычай собирать парламент только в Вестминстере. Названия ранних статутов напоминают о созыве его в самых различных местах: в Уинчестере, Актон-Бернелле или Нортгемптоне. Только позже парламент утвердил свою резиденцию в уединенной деревне, выросшей на топком болоте острова Торне рядом с дворцом, зубчатые стены которого возвышались над Темзой, и большим собором, еще стоявшим в дни Эдуарда I на месте старой церкви Исповедника. Возможно, что, содействуя его конституционному значению, размещение тут парламента помогло оттеснить на второй план его значение как высшего апелляционного суда.
Созывавший его манифест приглашал всех, «кто хотел просить милости у короля в парламенте или принести жалобу по делам, не могущим быть решенными в обычном порядке, или кто терпел притеснение от чиновников короля, или был неправильно обложен или обременен податями и повинностями», — представить свои ходатайства приемщикам, заседавшим в большой зале Вестминстерского дворца. Ходатайства передавались в Совет короля и, вероятно, именно расширение юрисдикции этого суда и последующее расширение сферы деятельности суда канцлера свели это древнее право подданных к существующему доселе обычаю, в силу которого при открытии нового парламента Палата лордов избирает для формы «исследователей ходатайств». Но должно быть, памятуя о старом обычае, подданные всегда искали защиты от притеснений короны или ее слуг у парламента королевства.
Глава III
ЗАВОЕВАНИЕ ШОТЛАНДИИ (1290—1305 гг.)
В описанных конституционных преобразованиях важную роль играл характер Эдуарда I, но еще сильнее значение его личных качеств проявилось в войне с Шотландией, охватившей вторую половину его царствования.
В свое время и среди своих подданных Эдуард I был предметом почти безграничного восхищения. Он был народным государем в полном смысле слова. Когда исчез последний след чужеземного завоевания и потомки победителей и побежденных при Сенлаке навсегда слились в единый народ, Англия увидела своим правителем не чужестранца, а англичанина. Национальное происхождение сказывалось не только в золотистых волосах или английском имени, связывавшем его с древними королями. Сам характер Эдуарда I был вполне английским. В добре, как и в зле, он являлся типичным представителем народа, которым он правил. Как истинный англичанин, он был своенравен и надменен, стоек в своих принципах, неукротим в гневе, горд, упрям, медлителен в умозаключениях и ограничен в симпатиях; с другой стороны, он отличался справедливостью, бескорыстием, трудолюбием, добросовестностью, уважением к истине, умеренностью, сознанием долга, религиозностью. Он унаследовал, правда, от анжуйцев их наклонность к бешеному гневу; его казни были безжалостны, и священник, явившийся перед ним с увещеванием в бурную минуту, упал к его ногам мертвым только от страха. Но вообще он руководствовался великодушными побуждениями, был прямодушен, испытывал отвращение к жестокости. «Никто никогда не просил у меня милости, — говорил он в старости, — без того, чтобы получить ее».
Грубое солдатское благородство его натуры проявилось при Фалкирке, где он спал на голой земле среди своих солдат, или в его отказе во время уэльского похода выпить из единственного бочонка, уцелевшего от мародеров: «Это я довел вас до такой крайности, — сказал он томимым жаждой соратникам, — и я не хочу иметь перед вами преимущества в пище или питье». Под суровой властностью его внешнего вида скрывались удивительная чувствительность и способность к привязанности. Всякий подданный привязывался сильнее к королю, горько плакавшему при известии о смерти отца, хотя она и принесла ему корону, — к королю, у которого сильнейший взрыв мести был вызван оскорблением в адрес его матери и который как памятники своей любви и скорби воздвиг кресты всюду, где останавливался гроб его жены. «Я любил ее нежно при жизни, — писал Эдуард I другу Элеоноры, аббату Клюни, — и я не перестаю любить ее теперь, после ее смерти».
Как было с матерью и женой, так было и с целым народом. Самодовольное отчуждение первых анжуйцев абсолютно исчезло у Эдуарда I. Со времени завоевания он был первым королем, любившим свой народ и, в свою очередь, жаждавшим его любви. Его доверие к народу выразилось в парламенте, его забота о народе — в великих законах, стоявших в преддверии законодательства. Даже в своей борьбе с ним Англия чувствовала все сходство его характера со своим, и в спорах между королем и народом никто из споривших, несмотря на все упорство, ни минуты не сомневался в достоинстве или привязанности другого. В истории Англии мало сцен более трогательных, чем окончание долгого спора из-за Хартии, когда Эдуард I явился в Вестминстерском зале перед своим народом и с хлынувшими вдруг слезами откровенно признал себя неправым.
Именно эта чувствительность, способность поддаваться впечатлениям и влияниям и привела к странным противоречиям в деятельности Эдуарда I. При первом короле с несомненно английским характером сильнее всего сказалось иноземное влияние на обычаи, литературу, национальный характер. Превращение Франции, со времени Филиппа Августа, в единую организованную монархию сделало ее господствующей в Западной Европе. «Рыцарство», столь известное по Фруассару, — живописное подражание высоким чувствам, героизму, любви и учтивости, перед которым исчезало всякое настоящее и глубокое благородство, уступая место грубому распутству, узкому духу касты и полному равнодушию к человеческому страданию, — было чисто французским созданием. В характере Эдуарда I было благородство, ослаблявшее вредное влияние этого рыцарства. Его жизнь отличалась чистотой, его благочестие, когда оно не опускалось до суеверия современников, — достоинством и искренностью, а высокое сознание долга оберегало его от легкомысленной распущенности его преемников. Но он был не совсем свободен от современной ему «заразы». Он страстно желал быть образцом светского рыцарства своей эпохи. С самой молодости он славился как замечательный полководец; Симон Монфор был изумлен его искусной тактикой в битве при Ившеме, а в уэльском походе он выказал настойчивость и силу воли, превратившие в победу его поражение. Он умел руководить бурной атакой конницы при Льюисе или устраивать интендантство, позволявшее ему вести армию за армией через разоренную Шотландию. В старости он мог оценить значение английских стрелков и воспользоваться ими для победы при Фалкирке.
Но свою славу как полководца Эдуард I считал пустяком по сравнению со славой рыцаря. Он полностью разделял народную любовь к борьбе. Притом у него была фигура природного воина — высокий рост, широкая грудь, длинные руки и ноги; он был вынослив и деятелен. Схватившись после Ившема с Адамом Гердоном, рыцарем огромного роста и известной храбрости, он заставил противника просить пощады. В начале царствования он спас свою жизнь ловкой борьбой на турнире в Шалоне. Эта страсть к приключениям доводила его до пустой фантастичности нового рыцарства. За «круглым столом в Кенильворте» сотня рыцарей и дам, «одетых в шелк», восстановила поблекшую славу двора короля Артура. Отпечаток ложного романтизма, придававшего важнейшим политическим решениям вид сентиментальных порывов, заметен и в «лебединой клятве», когда Эдуард I поднялся за королевским столом и поклялся над стоявшим перед ним блюдом отомстить Шотландии за смерть Комайна. Еще более роковое влияние оказало на него рыцарство, воспитывая у него симпатию к высшему сословию и отнимая всякое право на его участие у крестьян и ремесленников. Эдуард I был «рыцарем без страха и упрека» и в то же время спокойно смотря на избиение жителей Бервика, видел в Уильяме Уоллесе лишь простого разбойника.