Коля размышлял, пока она жарила на кухне котлеты. Потом послышался женский крик и вместе с ним другой, еще более громкий. По-видимому, начался обычный квартирный скандал. Кто-то бил посуду, был слышен жалобный стон осколков. Потом дверь комнаты распахнулась. Вбежала Офелия, вся красная, с трясущимися от плача губами.
- Подумай! Она обозвала меня ведьмой. И сбросила мои котлеты вместе со сковородкой на пол.
- Кто?
- Кто же еще? Халатова! Кричит, что она жена бывшего пролетария. Как будто мы с тобой буржуи или служители культа!
Коля смотрел на Офелию. Она ли это была? И как соединить чудо, которое она сейчас творила из слов, с этим скандалом на кухне?
Квартирный скандал пошумел, погремел и смолк, к величайшему огорчению двух старух, которые выскочили из своих квартир на лестницу, чтобы узнать, кто выйдет победительницей бойкая, голосистая, зубастая Халатова, жена кустаря из кооперативной сапожной мастерской имени Анри Барбюса, или эта с непроизносимым именем, которая еще недавно молилась своему финскому или эстонскому богу и продала этого бога за новое платье и чулки, расписавшись с интеллигентом.
Да, скандал смолк слишком быстро. По-видимому, интеллигент пристыдил свою финку и, боясь товарищеского суда, извинился за нее. Скандал стих, и в квартире № 16 наступила тишина.
И в этой тишине Коля снова слушал, погружаясь в бездонную стихию времени, в леса, где индейцы выслеживали зверей и складывали песни, в которых птичий посвист и стук топора, плач ребенка и любовный говор соединялись в одну мелодию с шумом дождя и шепотом листьев. Из доколумбовых лесов она вела его, минуя столетия, в век, где все города стали пригородами одного мирового города, занявшего всю планету и проложившего улицы под океаном. Мир был слишком густо населен, но люди этого не замечали. Перенаселенность и тесноту, как всем известно, куда легче переносить в поезде и трамвае, чем в квартире. А мир двигался, ничто не стояло на месте, даже сады и дома, скамейки и статуи. И это беспрерывное движение примиряло человека с прихотью случая, заставившего его появиться на свет в век подводных улиц и надводных садов, а не в те удивительные тысячелетня, когда дикие леса пели свою лесную песню и реки разговаривали с человеком на эпическом языке Гомера или "Слова о полку Игореве".
29
Но кроме мифа - увы! - существовал и быт. Все шло исподволь и незаметно. Офелия слилась с этим бытом, вошла в него, наполнилась им и чувствовала себя так же, как многие другие красивые женщины, вынужденные печатать на машинке, варить обед и раз в неделю ходить в парикмахерскую, где в витрине стоят восковые шикарно причесанные и завитые дамы, тоже похожие чуточку на богинь, но не на богинь памяти или поэзии, а на святых пошлости и безвкусной рекламы.
Расходы росли. Аспирантской стипендии (той самой стипендии, которая вызывала негодование старух, оплакивавших нерасчетливую казну, оплачивавшую бездельнику его безделье) хватало ровно на неделю. Коля по ночам писал научно-популярные статьи и занимался самым унизительным делом на свете: бегал по редакциям. Он, разумеется, спрятал свое застенчиво-сконфуженное лицо за удачно, как казалось ему, выбранным псевдонимом, рассчитывая, что эта аляповатая картонная маска сделает его невидимым и знаменитый ученый Кольцов вместе с элегантным эрудитом профессором Филиппченко никогда не узнают, кто был автором этих сенсационно-крикливых статеек, нескромно рекламирующих достижения самых скромных и честных биологических наук - генетики и цитологии.
Но нужны были деньги. Ах, как они были нужны! Офелия завела подруг. Бегала по магазинам и театрам. И из Психеи, Мнемозины и Эвридики быстро стала превращаться в довольно обычное и суетливое дамское существо, постоянно озабоченное пустяками, существо (чего греха таить), в наш прозаический век начисто лишенное той загадочности и таинственности, которой было так много не только в век Джиоконд, но даже в эпоху пушкинских Татьян и толстовских Наташ.
Коля начал сердиться. И однажды, не выдержав, сказал то, что нужно было таить, помня о мудром и лукавом совете Тютчева.
И в тот же день (пока Николай сидел в Публичной библиотеке и читал на этот раз подведшего его Плутарха) Офелия исчезла. Куда? Это осталось неизвестным. Когда? Об этом доложили всезнающие старухи, которые видели, как она бежала по лестнице снова босая, снова непричесанная, снова в своем прежнем, рваном ситцевом платьице.
Ах, как довольны были обе старухи. Их носы прямо блестели от счастья, и морщинистые щели на вдруг подобревших лицах показывали Коле смеющиеся десны.
Около трех недель продолжались поиски. Коля ходил по дворам, нося с собой в кармане пиджака карту огромного города и его окрестностей.
Он мог бы теперь написать целую книгу о ленинградских дворах, так он изучил их за эти три недели. Кончилось же все тем, что в одном дворе в дождливый и сумрачный день он услышал рыдающий женский голос и слова древней саги, сложенной скальдами в эпическую эпоху викингов.
С большим трудом он уговорил Офелию вернуться, унизительно вымаливая у нее прощение на глазах зрителей и слушателей, только что уплативших за представление, у которого неожиданно для всех оказалось довольно оригинальное продолжение.
Уговорив наконец-то и выпросив прощение, он привел ее в свою за эти три недели обезличенную и обеспредмеченную комнату, в которой без нее просто невозможно жить.
Офелия сняла свое обветшалое платье, надела другое. Сейчас она действительно выглядела Эвридикой или героиней саги, сложенной древними скальдами.
А несколько дней спустя, оставив записку соседям, что они отбыли по купленной ими путевке на юг, и заплатив за два месяца вперед за комнату, они оба исчезли.
Путевка, по которой они отправились (сменив не столько пространство, сколько время), была особой природы, родственной той, которая распоряжалась судьбой многих философски-фантастических героев, в том числе и Фауста.
Но об этом мы расскажем в следующей главе. Впрочем, лучше за нас расскажет сам Коля.
30
Записки
Николая Фаустова
В какой-то момент законы Ньютона потеряли надо мной свою власть, вежливо посторонились и уступили место причудливой и гибкой логике Овидия и Гоголя. Мы с Офелией стояли в Летнем саду в ночной час и ждали, когда луна закроется набежавшим на нее облаком и наступит темнота. А затем Офелия превратила себя в одну из мраморных статуй, а меня в одного из самых несчастных существ пушкинско-гоголевского Петербурга.
Когда мы уговаривались об этом незаконном путешествии в прошлое, Офелия сказала, что мне придется часто меняться, то превращаясь в гоголевских знакомых, то в персонажей его петербургских повестей, и категорически потребовала от меня, чтобы я запасся терпением и выдержкой.
Меня обуревали сомнения, и я поспешил облечь их в слова:
- Гоголевские персонажи, дорогая, при всей своей живости все же только мысль.
- Мы воплотим эту мысль, - пошутила Офелия, - в действие не хуже самого Мейерхольда. И не на сцене, а в самой жизни.
И вот здесь, в Летнем саду, под театральной луной, намалеванной торопливым декоратором-петербургской погодой, она принялась за свои новаторско-режиссерско-мейерхольдовские штучки, за свое формалистическо-экспериментаторское колдовство, отнюдь не рассчитанное, однако, на придирчивую оценку критиков и зрителей, а имеющее другую, научно-познавательную подоплеку.
Она стояла в саду и боролась с законами истории и природы, не боясь, что ее привлекут за это к ответственности или уличат за попытку претворить суеверия в жизнь.
В кого же она меня превратила?
Для того чтобы ответить на этот вопрос, необходимо напомнить читателю о малоосвещенном эпизоде из жизни молодого Гоголя, поступившего на службу в семью богатой петербургской дворянки Александры Ивановны Васильчиковой, в летние месяцы проживавшей в Павловске в собственном каменном особняке.
У Александры Ивановны было чадо, несколько обиженное судьбой и неспособное поймать смысл и спрятать его в оболочку легко слетающего с языка слова. Сынок богатой дамы, упитанное, круглолицее, румяное существо, наряженное в одежду сказочного принца, мычало, кричало, жестикулировало, но не могло произнести даже самого простого слова, заменяя его не прозревшим и бессмысленным звуком.