«Это всего лишь естественно, — постоянно напоминает она себе с тяжелым слезливым вздохом, — что он променял любовь своей Матери на неизведанные, упругие и изящные прелести молодых женщин. Но отказаться и от них тоже? Ведь он не бисекс. Он покончил с этим еще в тринадцать лет. Тогда откуда такое воздержание? И форникатором он не пользуется, я бы его поняла, пусть даже и не одобрила бы. О Боже, что я сделала не так? »
И дальше:
«Я не виновата. Он теряет рассудок, как его отец — Рэли[14] Ренессанс, кажется, его звали, — и как его тетка, и его прапрадед. А все живопись и эти радикалы — Молодые Редиски, с которыми он путается. У него слишком художественная, слишком чувствительная натура. О Боже, если что-нибудь случится с моим мальчиком, мне придется переехать в Египет».
Чиб знает, о чем она думает, потому что она высказывала ему это множество раз и ничего нового выдумать не способна. Не говоря ни слова, он идет мимо круглого стола. Рыцари и дамы из законсервированного Камелота смотрят на него сквозь пивную пелену.
На кухне он открывает овальную дверцу в стене и достает оттуда поднос с едой в тарелках и чашках, закрытых крышками и запечатанных в пластиковую пленку.
— Разве ты не будешь есть с нами?
— Не скули, Мать, — говорит он и возвращается к себе в комнату, чтобы захватить несколько сигар для Деда. Дверь, которая, уловив и усилив зыбкие, но узнаваемые фантомы-образы, излучаемые электрическим полем его кожи, должна передать их механизму, приводящему ее в движение, почему-то упрямится. Чиб слишком взволнован, магнитные водовороты бурлят на поверхности его кожи и искажают конфигурацию спектра. Дверь наполовину откатывается в стену, выкатывается опять, потом, передумав, снова откатывается и выкатывается.
Чиб ударяет по двери ногой, и ее окончательно заедает. Он решает, что надо будет поменять сезам — поставить видео или голосовой. Плохо, что сейчас у него маловато купонов, на оборудование не хватит. Он пожимает плечами, проходит вдоль единственной изогнутой стены коридора и останавливается перед дверью Деда, отгороженной от сидящих в гостиной кухонными ширмами.
— Ибо пел он о свободе,
Красоте, любви и мире,
Пел о смерти, о загробной
Бесконечной, вечной жизни,
Воспевал Страну Понима
И Селения Блаженных.
Дорог сердцу Гайаваты[15]
Чиб нараспев произносит пароль, и дверь откатывается вбок.
Из комнаты вырывается поток света — желтовато-красноватого света, который Дед устроил у себя сам. Когда заглядываешь в эту выпуклую овальную дверь, кажется, будто глядишь в зрачок сумасшедшего. Дед стоит посреди комнаты. Его белая борода ниспадает до половины бедер, а белые волосы водопадом спускаются до самых колен. Но хотя борода и волосы скрывают его наготу, и к тому же посторонних здесь нет, он в шортах. Дед немного старомоден, это простительно для человека на тринадцатом десятке.
Как и у Рекса Лускуса, у него один глаз. Он улыбается, и видны его собственные зубы, выращенные из зародышей, трансплантированных тридцать лет назад. Большая зеленая сигара торчит из его толстых красных губ. Нос его широк и бесформен, словно жизнь прошлась по нему тяжелой поступью. У него большой лоб и широкое лицо — может быть, это сказывается примесь крови индейцев оджибве, хотя родился он настоящим ирландцем по фамилии Финнеган, и даже пот его, как у заправского кельта, попахивает виски. Он стоит, высоко подняв голову, и его серо-голубые глаза похожи на крохотные озера, оставленные на дне глубоких долин растаявшим ледником.
В общем, у него лицо Одина, который возвращается от источника Мимира[16], размышляя, не слишком ли дорого заплатил. Или лицо источенного ветром и песком Сфинкса в Гизе.
— Сорок веков безумия глядят на тебя: что-то в этом роде сказал в свое время Наполеон, — говорит Дед. — «Что же такое человек? » — спрашивает Новый Сфинкс. Загадку Старого Сфинкса Эдип разгадал, но это ничего не изменило, потому что тот уже успел произвести на свет другого подобного себе, шустрого мальчонку, загадку которого пока не разгадал еще никто. И очень может быть, что это к лучшему.
— Ты что-то непонятное говоришь, — откликается Чиб. — Но мне нравится.
Он ухмыляется Деду, потому что любит его.
— Ты каждый день прокрадываешься сюда, и не столько из-за любви ко мне, сколько для того, чтобы набраться знаний и мудрости. Я все повидал, все слышал и много чего передумал. Перед тем как укрыться в этой комнате четверть века назад, я немало попутешествовал. Но эти годы заключения стали для меня величайшей Одиссеей.
СТАРЫЙ МАРИНАД —
так я себя называю. Маринад мудрости, настоянный на крепком рассоле цинизма и слишком долгой жизни.
— Ты так улыбаешься, что можно подумать — у тебя только что побывала женщина, — шутит Чиб.
— Нет, мой мальчик. Вот уже тридцать лет как мой шомпол потерял упругость. И я благодарю Бога за это, потому что теперь избавлен от искушения плотским соитием, не говоря уж о мастурбации. Но кое-какие силы у меня остались, а значит, осталась возможность согрешить, и даже посерьезнее. Кроме того, что совокупление — грех, у меня были и другие резоны не просить Старого Черного Мага — Науку — снова меня накрахмалить какими-нибудь уколами. Я стал слишком стар, чтобы девушек привлекало во мне что-нибудь помимо моих денег. А наслаждаться сморщенными прелестями женщин моего возраста или еще более давних поколений мне не позволяла моя поэтическая натура — я слишком любил прекрасное. Вот как обстоит дело, сынок. Язык моего колокола давно увял и теперь праздно болтается — динь-дон, динь-дон, как ни кинь, а все не в кон.
Дед разражается гулким смехом — львиным ревом, от которого во все стороны разлетаются голуби.
— Я всего лишь рупор древности, адвокат, ходатайствующий за клиентов, которых давно нет в живых. Явившийся не хоронить свое прошлое, а воздать ему хвалу, но, впрочем, побуждаемый чувством справедливости признать кое-какие свои ошибки. Я чудаковатый ворчливый старикан, заточенный, подобно Мерлину, в древесный ствол. Самолксис, фракийский бог-медведь, погруженный в спячку в своей берлоге. Последний из Семи Спящих Отроков.
Дед подходит к тонкой пластиковой трубе перископа, спускающейся с потолка, и откидывает рукоятки.
— Акципитер бродит вокруг нашего дома. На 14-м уровне Беверли-Хиллз он чует что-то недоброе. Неужели старый Чистоган Виннеган не умер? Дядя Сэм — как бронтозавр, который получил пинок под зад: нужно двадцать пять лет, чтобы известие об этом дошло до его мозга.
На глаза Чиба навертываются слезы.
— Бог мой, Дед, я не хочу, чтобы с тобой что-нибудь случилось.
— Что может случиться со стадвадцатилетним стариком, пока у него работают мозг и почки?
— При всем моем уважении к тебе, Дед, — говорит Чиб, — ты многовато болтаешь.
— Можешь назвать меня мельницей, на которой мелет Ид[17].Мука, которая из нее выходит, выпекается в таинственной печи моего Эго — бывает, правда, что и недопечется.
Чиб усмехается сквозь слезы:
— Меня еще в школе учили, что всякая игра словами — это дешевка и признак вульгарности.
— Что годится для Гомера, Аристофана, Рабле и Шекспира, то годится и для меня. Кстати, о дешевке и вульгарности — я встретил твою Мать в коридоре вчера вечером, перед тем как они засели в покер. Я как раз выходил из кухни с бутылкой спиртного. Она чуть в обморок не упала. Но тут же очухалась и притворилась, будто меня не видит. Может, и вправду решила, что встретила привидение. Но сомневаюсь. Она бы разнесла это по всему городу.