Это как-то встряхнуло его. Он оперся на руки и, откинув назад голову, завыл, как в полнолуние воют волки.
Полифема, разумеется, не могла его слышать, но по радиопеленгу она определила его позу, а чуткий нюх распознал по запаху его тела, что он страшно напуган и терзается душевными муками.
Плавно скользнуло щупальце и нежно обняло его.
— Что случилось? — пропищал зззт-сигналы панрад.
Он сунул палец в отверстие на панраде.
— Я потерял свою мать!
— ?
— Она ушла и больше никогда не вернется.
— Не понимаю. Я — здесь.
Эдди перестал плакать и поднял голову, словно прислушиваясь к некоему внутреннему голосу. Пошмыгав носом, Эдди вытер слезы, медленно снял с себя щупальце, погладил его и, подойдя к рюкзаку в углу, достал из него флакончик с таблетками Старой Красной Звезды. Одну он бросил в термос, а другую отдал ей с просьбой сделать такую же — если это возможно. Затем он лег на бок, вытянувшись во весь рост, оперся на локоть, как сладострастный римлянин, и, посасывая через соску ржанку, стал слушать попурри из Бетховена, Мусоргского, Верди, Штрауса, Портера, Фейнштейна и Воксворта.
И время — если здесь вообще существовало такое понятие — обтекало Эдди. Когда он уставал от музыки, пьес или книг, он слушал местные новости — передачу, которая велась по всем станциям. Когда он чувствовал голод, он поднимался и шел — а нередко просто полз — к тушеночной диафрагме. Банки с продовольствием лежали в рюкзаке. Одно время он решил питаться только ими — до тех пор, пока не будет уверен, что... что же там было такого, чего ему нельзя было есть? Яд? Кажется, Полифема и Слизняшки что-то сожрали. Но однажды во время музыкально-ржаной оргии он забыл об этом. И теперь он с жадностью накидывался на еду, не думая ни о чем, кроме удовлетворения собственных потребностей.
Иногда диафрагма-дверь открывалась, и внутрь впрыгивал Билли-зеленщик. Величиной с колли, он представлял собой что-то среднее между сверчком и кенгуру. Как у всех сумчатых, у него была сумка, в которой он приносил овощи, фрукты и орехи. Билли извлекал их из сумки блестящими и зелеными хитиновыми когтями и давал Матери в обмен на еду иного рода — тушенку. Счастливый симбионт*, он весело щебетал, в то время как его многофасеточные глаза, вращавшиеся независимо друг от друга, разглядывали Слизняшек и Эдди: одним глазом его, другим — Слизняшек.
Впервые увидев его, Эдди, повинуясь внезапному порыву, оставил волну в 100 килогерц и стал перебирать все частоты, пока не обнаружил, что Полифема и Билли испускают сигналы [6]на волне 108. Очевидно, они обычно переговаривались именно на этой волне.
Когда подходило время доставки товара, Билли подавал радиосигналы. В свою очередь, Полифема, если нуждалась в его товаре, посылала ему ответный сигнал. В действиях Билли, однако, не было ничего от разума — передавать сигналы было лишь велением инстинкта. А Мать, если не считать «смысловой» частоты, ограничивалась одним этим диапазоном. Но действовал он прекрасно.
8
Прекрасным было все. Что еще мог бы желать человек? Вдоволь еды, спиртного — хоть залейся, мягкая постель, кондиционирование воздуха, душ, музыка, труды великих мыслителей (в записи), интересные беседы (большей частью о нем самом), уединенность и надежность.
Если бы он уже не дал ей имени, он называл бы ее Матушкой Благотворительницей.
Да и нет такого существа, которое могло бы ублаготворить буквально во всем. Она ответила ему на все его вопросы, на все...
Кроме одного.
Он никогда не задавал его вслух. Впрочем, он бы и не сумел этого сделать. По всей вероятности, он даже не сознавал, что у него есть подобный вопрос.
Но Полифема однажды высказала его, когда попросила Эдди об одной услуге.
Эдди воспринял это как оскорбление.
— Да я же не!.. Да я же не!..
Задохнувшись от волнения, он подумал, что в более нелепое положение, как это, он, пожалуй, не попадал. Она ведь не...
Он, казалось, пришел в еще большее замешательство и сказал себе:
— Ну да, так и есть.
Поднявшись, Эдди открыл лабораторную сумку. В поисках скальпеля он наткнулся на канцерогены. Он с силой швырнул их через полуоткрытые губы вниз по склону холма.
Потом он повернулся и бросился со скальпелем в руке к светло-серой опухоли на стене. И остановился, разглядывая ее. Скальпель у него из руки выпал. Подняв его, он неуверенно ткнул им в опухоль, но даже не поцарапал ее кожи. Он снова выронил инструмент.
— В чем дело? В чем дело? — затрещал висевший на запястье панрад.
Неожиданно из ближайшего воздушного клапана в его лицо остро пахнуло человеком — человеческим потом.
—???
Он застыл на месте в полусогнутом положении, словно его парализовало. Пока щупальца в бешенстве не схватили его и не потащили к желудочной диафрагме, которая уже разверзлась как раз по величине человека.
Взвизгнув, Эдди задергался в тугих кольцах и, засунув палец в панрад, принялся отстукивать: «Я согласен! Я согласен! »
И когда его снова поставили перед зачаточником, он с внезапным и диким восторгом накинулся на него. Он свирепо кромсал плоть и вопил: «Вот тебе! Получай, п... » Остальные слова затерялись в бессмысленном крике.
Он не останавливался и продолжал бы кромсать и дальше, пока не отрезал бы зачаточник совсем, не вмешайся Полифема, снова потащив его к желудочной диафрагме.
В течение десяти секунд он висел, беспомощный, над открывшимся зевом и всхлипывал от страха и чувства триумфа одновременно.
Рефлексы Полифемы почти одолели ее рассудок. К счастью, холодная искра разума осветила уголок обширного, темного и жаркого предела ее бешенства.
Витки спирали, уводившей к дымящемуся карману, наполненному мясом, закрылись, и складки плоти водворились на прежнее место. Эдди внезапно обдали струей теплой воды из того, что он называл «санитарно-профилактическим» желудком. Диафрагма закрылась. Его поставили на ноги. Скальпель был положен обратно в сумку.
В течение долгого времени Мать, похоже, содрогалась от мысли, что она могла сделать с Эдди. И пока ее расстроенные нервы не пришли в порядок, она не решалась подавать сигналы. А когда оправилась, она не заговаривала о тех ужасных секундах, когда он висел на волосок от смерти.
Не вспоминал об этом и он.
Он был счастлив. Он чувствовал себя так, будто пружина, туго стянувшая все внутри его с того самого времени, когда он и его жена расстались, была теперь по какой-то причине отпущена. Тупая, неясная боль утраты и неудовлетворенности, легкое лихорадочное состояние и тиски внутри его, апатия, которая порой донимала его, теперь ушли. Он чувствовал себя прекрасно.
Между тем под панцирем затеплилось что-то сродни глубокой привязанности, словно крохотная свечка под продуваемой насквозь высоченной крышей собора. Материнский панцирь предоставил приют не только Эдди. Сейчас под его укрытием вынашивалось новое чувство, не известное доселе ее сородичам. Это стало очевидным после одного события, порядком испугавшего Эдди.
Раны на зачаточнике затянулись, опухоль увеличилась до размеров большой сумки. Потом сумка прорвалась, и на пол посыпался десяток Слизняшек величиной с мышь. Удар об пол имел для них те же последствия, какие имеет шлепок доктором по попке новорожденного: от потрясения и боли они сделали первый вдох и их бесконтрольные слабые импульсы наполнили эфир хаотичными сигналами бедствия.
Когда Эдди не беседовал с Полифемой или не слушал местные передачи, или не пил, или не спал, или не ел, или не купался под душем, или не прослушивал записи, он играл со Слизняшками. В каком-то смысле он был их отцом. В самом деле, когда они подросли до размеров свиньи, их родительнице было трудно отличить его от всего молодняка. Он ведь теперь редко когда ходил и его чаще можно было видеть на четвереньках среди Слизняшек, так что ей не слишком хорошо удавалось определить его сканированием. Кроме того, в чересчур влажном воздухе или в питании было, наверное, что-то такое, из-за чего у него повыпадали волосы, все до единой волосинки. К тому же он очень растолстел. В общем, он стал неотличим от бледных, мягких, округлых и безволосых отпрысков. Фамильное сходство.