Возникает ситуация, когда прибыли приватизируются, а убытки социализируются. Эту формулу любил в бытность свою парламентским оратором повторять лидер немецкой Партии демократического социализма Грегор Гизи. Однако, оказавшись сам членом берлинского Сената (городского правительства), он вместе с социал-демократическими партнерами по коалиции точно так же, как и его буржуазные предшественники, поддерживал использование общественных денег для преодоления последствий банковского скандала, вызванного коррупцией в Bankgesellschaf Berlin.
Наряду с финансами спекулятивный бум захватывает и смежные сектора, в первую очередь рынок недвижимости. Это связано с тем, что жилье очень часто выступает залогом при получении займов, под его строительство и покупку берутся крупные и относительно надежные кредиты, оно является одним из самых массовых и необходимых товаров на рынке. Спрос на недвижимость обычно возрастает в периоды высокой инфляции, поскольку подобное вложение денег считается в таких обстоятельствах наиболее надежным. Однако после того как правительству удается снизить темпы инфляции (а это одна из главных задач государства в соответствии с монетаристской теорией), рост цен на недвижимость не прекращается. Рынок недвижимости набирает собственную инерцию, продолжая как пылесосом вытягивать деньги из реального сектора экономики. Возникает гигантский «мыльный пузырь» (bubble) завышенных цен. Несмотря на то, что спрос на недвижимость стимулирует развитие строительного сектора, для всех остальных секторов экономики это оказывается гигантским бременем. К тому же строительство жилья для низших слоев общества становится совершенно невыгодным и фактически прекращается.
В 2005 году британский «Economist» признал, что «никогда ранее цены на жилье и недвижимост «ь не росли так быстро и в стольких странах одновременно»[56]. Не осталась в стороне от этого процесса и Россия, где к концу 2006 году цены выросли до исторически рекордного уровня. Однако таким же образом цены росли в Европе, Азии и даже Африке. Рынок жилья в крупнейших мировых городах сам стал «глобальным». Прекрасным примером этого может быть резкий рост интереса западных спекулянтов к московской недвижимости. Несмотря на то, что среди иностранных инвесторов Москва по-прежнему считалась в середине 2000-х годов «самым рискованным городом», аналитики отмечали, что «с точки зрения перспектив развития российская столица занимает второе место, уступая только Стамбулу». По мнению международных спекулянтов недвижимостью, именно эти два восточноевропейских мегаполиса являлись к началу XXI века «самыми перспективными городами для инвесторов».[57]
То, что «мыльный пузырь» неизбежно рано или поздно лопнет, понимают все, но как и когда это произойдет, с чего начнется обвал, предсказать невозможно. С того момента, как становится ясно, что цены приближаются к пиковому уровню, на рынке воцаряется нервозность, которая сама по себе провоцирует инвесторов и спекулянтов на неадекватные поступки.
С того момента, как процессы, происходящие на спекулятивных рынках, окончательно теряют связь с производством, очередной приступ кризиса становится неизбежен. Однако кризис капитализма сам по себе не равнозначен укреплению политического влияния левых. Чтобы воспользоваться объективными возможностями, ежедневно открывающимися для антисистемной оппозиции в буржуазном обществе, левое движение само должно достигнуть определенного уровня зрелости.
Глава II
Труд и капитал
Новая мировая ситуация, сложившаяся на рубеже XX и XXI веков, поставила вопрос о появлении новых форм демократической и социальной оппозиции, противостоящей авторитарному коллективизму элит. Однако левые партии, выполнявшие эту роль на протяжении большой части XIX и XX веков, сами оказались в глубочайшем кризисе. Можно сказать, что новая модель политической жизни, исключающая даже возможность серьезного обсуждения экономических и социальных основ общества, не только лишила политический плюрализм реального содержания, но и лишила левые партии их единственного raison d’être, смысла существования. Хотя, разумеется, лишь в той мере, в какой они сами приняли новые правила игры.
На протяжении большей части ХХ века социал-демократические и в некоторых странах коммунистические партии были своеобразным «домом» для рабочего класса. Поколение за поколением рабочие сохраняли связь с ними, вступали в их ряды, поддерживали их, голосовали за них, обращались к ним за помощью. В странах Северной Европы партийные и профсоюзные здания были не просто местом, где сидели штатные сотрудники аппарата, но и реальной «точкой сбора» для представителей класса, местом, где люди нередко проводили свой досуг, обсуждали личные проблемы, встречались с друзьями.
К концу ХХ века эта связь между классом и «его» организациями рушилась на глазах. Культура рабочих становилась менее коллективистской, новое поколение нередко предпочитало индивидуальное потребление классовой солидарности. Численность «синих воротничков» сокращалась. А партийные политтехнологи сосредотачивались на погоне за голосами «среднего класса», предпочитая общаться с избирателями и сторонниками через экраны телевизоров.
Наемный труд
Стремительное сокращение рабочих мест в промышленности развитых стран стало исходной точкой для социологических теорий о «конце пролетариата» и даже «конце работы» (the end of work). Американский социолог Джереми Рифкин уверено заявил в середине 90-х годов ХХ века, что мы находимся «на пути к экономике без работы»[58]. Правда, еще за десятилетие до него французский марксист Андре Горц объявил о конце пролетариата.[59]
Интерес левых к новым социальными перспективам, связанным с изменившимися технологиями, был вызван не только упадком промышленности. Не меньшую роль играло и разочарование интеллектуалов в исторической миссии рабочего класса. Неправда, писал в 1996 году Оскар Негт, будто Маркс недооценил жизнеспособность капитализма: он лишь «переоценил способность рабочего класса покончить с капитализмом раньше, чем тот примет варварские формы»[60]. Идеологи немецкой Партии демократического социализма братья Андре и Михаэль Бри доказывали, что «рабочий класс нигде не проявил себя политически за последние десятилетия».[61]
Скептицизм относительно возможностей рабочего класса был естественным результатом поражений 1980-х и 1990-х годов. Эти поражения, начавшиеся с неудачных забастовок в Англии, повторялись снова и снова в разных частях Европы и Северной Америки. Это были поражения не только для конкретных деятелей, партий и профсоюзов, но и для традиционной «классовой политики». Традиционные методы мобилизации не срабатывали, люди теряли веру в себя и доверие к своим лидерам. Проигранные забастовки завершались массовыми увольнениями, после которых прежняя численность рабочих в пострадавших секторах уже не восстанавливалась.
Между тем в течение примерно десяти лет сторонники и противники концепций «конца пролетариата» повторяли одни и те же аргументы и контраргументы, а дискуссия топталась на месте. Дело в том, что в 90-е годы ХХ века, несмотря на грандиозные технологические изменения (а отчасти и благодаря им), мы не только не приблизились к «постиндустриальному обществу», но напротив показали всю абстрактность этой теории. Технология не существует сама по себе, она может развиваться только в обществе. Само по себе распространение компьютеров, мобильных телефонов и Интернета так же не делает общество «постиндустриальным», как внедрение первых паровых машин было недостаточным в конце XVIII века, чтобы радикально изменить образ жизни Европы. Потребовалась Французская революция, Наполеоновские войны и еще множество больших и малых событий, которые подготовили индустриализацию Британии, а потом и других стран.