Французский философ ЖАН-ПОЛЬ САРТР, ловелас, безбожник, искусный оратор и «сексуальный великан», свой ответ нашёл: «Я понял, ты просто создана из моего ребра», — заявил он ошеломлённой подруге Симоне де Бовуар. Это было убийственное признание — ведь мадам де Бовуар принесла себя в жертву, чтобы доказать ложность этого утверждения. Сартр умирал от рака у себя дома, и Симона, простив ему всё и лёжа рядом с ним на кровати, обнимала его до последней минуты. Он взял её за руку и сказал: «Я очень люблю тебя, дорогая» и вытянул к ней губы, приглашая к поцелую. И когда «сверкающее зимнее солнце ворвалось в его кабинет и омыло его лицо, „О! Солнце!“ — воскликнул он в экстазе». Сартр и Бовуар были одной из самых преданных друг другу и в то же время самых извращённых пар XX века. Во время похорон Сартра за его гробом шло около пятидесяти тысяч человек. А когда умирала Симона, никто даже не пришёл проведать её в больницу. Но похоронили её в одной могиле с её дорогим Жаном-Полем. «Я знала, что он останется в моей жизни навсегда».
«О, когда я был королём!» — пустился в воспоминания перед смертью добрейший король Франции ЛЮДОВИК ЧЕТЫРНАДЦАТЫЙ, которого именовали «Король-Солнце» и который последний день своей жизни захотел прожить как частное лицо. И захотел ещё, чтобы все 24 скрипача дворцового оркестра играли в его прихожей во время обеда: «Пусть войдут. Они видели мою жизнь. Пусть увидят мою смерть». За обедом этот пресыщенный брюзга много раз повторил: «Пришла пора умирать… Пришла пора умирать… Пришла пора умирать…» А потом вдруг напустился на своих верных слуг, любопытных придворных, хирургов, аптекарей, сородичей и постельничих, среди которых была и мадам де Ментенон, некоронованная супруга его: «Чего вы ревёте-то? Думали, что я бессмертен, да? Я так о себе никогда не думал. И вам бы пора было с этим свыкнуться. Вот уж десять лет как я готов к этому…» Великий Луи, «атлет с железной волей», сказал эти слова с мягкой иронией и без следа жалости к себе. Он страдал «ознобом от гангренозной ноги», хотя любил повторять: «Короли никогда не болеют, а просто умирают». Когда главный хирург Марешаль объявил ему, что мясо больной ноги сгнило до кости, он просто спросил: «Разве у вас нет пилы? Разве нельзя её отрезать?» Короля пользовали изрядно надоевшим ему молоком ослицы и укутывали больную ногу полотенцами, пропитанными горячим бургундским вином. Напоследок королевский лекарь всё же сжалился над умирающим и позволил ему под молитвы кардинала Рогана выпить бокал вина «аликант», предварительно испортив его десятком капель противнейшей хинной микстуры. После чего взбесившийся Людовик выпалил: «Это последние молитвы Церкви!» и добавил ещё: «Я ухожу, но государство остаётся». И ушёл «без малейшего усилия, как свеча, которая затухает». Герцог Бульонский с чёрным пером на шляпе объявил с балкона дворца: «Король умер». Затем скрылся за дверью, сменил чёрное перо на белое и, вновь появившись на балконе, провозгласил: «Да здравствует король!» Не успел он произнести эти слова, как «всякий сброд поспешил заполнить кабаки, а чернь стала устраивать иллюминацию».
Последнее увлечение Людовика, маркиза ФРАНСУАЗА де МЕНТЕНОН, жизнь которой была «бесконечной радостью», умирала спокойно и безболезненно и, по словам её секретарши Омаль, «просто жаждала смерти». «Предупредите меня, пожалуйста, — со смехом просила она ту, — когда я тронусь головкой и стану заговариваться». До самого последнего дня она сохраняла весёлость и любезный характер. Когда, однажды открыв глаза, увидела собравшийся вокруг её постели двор — челядь, слуг и исповедника, то довольно игриво, если не кокетливо, спросила их: «Чего это вы все набились в мою спальню? Разве я уже при последнем издыхании?» И, подумав, не без доброго юмора добавила: «Но если вы все здесь, то кто же тогда исполняет ваши обязанности, позвольте полюбопытствовать?» Говорят также, что последним, кто посетил во дворце Сен-Сир умирающую Ментенон, стал Пётр Первый, бывший проездом во Франции. «Отчего вы умираете, мадам?» — участливо спросил он её. Мадам было 85 лет, и походила она на живой скелет. «От хохота», — рассмеялась мадам в лицо российскому императору. В этот день над Парижем разразилась неслыханной силы гроза, и мадам де Ментенон, убаюканная раскатами грома и шумом дождя, обрушившегося на дворец, тихо почила вечным сном в королевской опочивальне. «Перекинулась старая сука Сен-Сирского дома…» — не удержалась от радостного замечания по этому поводу одна из её наперсниц, Лиза-Лотта, герцогиня Орлеанская.
Муж Франсуазы де Ментенон, королевский поэт, писатель и драматург ПОЛЬ СКАРРОН, на бурлескные комедии которого Париж просто ломился и покатывался на них со смеху и злобные сатиры и послания которого расходились по рукам большими тиражами, был разбитый параличом уродец-рогоносец. По его же словам, у него «оставались целыми только язык и глаза». Зато языком он вкушал самые изысканные яства, а глаза его узрели девятнадцатилетнюю красавицу Франсуазу. Когда на бракосочетании в мэрии его спросили, какое приданое он даёт за неё, бесприданницу, «идол Парижа» ответил нотариусу: «Бессмертие». «Король шутов» и жил королём в шикарном особняке на огромные деньги, которые, правда, текли у него сквозь пальцы. А когда пробил его час, после шести лет счастливой супружеской жизни, Скаррон радостно воскликнул: «Наконец-то мне станет совсем хорошо!» Да, он оставил по себе бессмертие, но ещё и бесчисленные долги, и был похоронен в могиле для неимущих.
В битве при Ажанкуре английская и французская армии сошлись на дистанцию мушкетного выстрела, и лорд Гей обратился к противнику: «Господа французские гвардейцы, стреляйте первыми!» В ответ бравый генерал ОТРОШ, весь в кружевах и шелках, отсалютовал лорду шпагой, украшенной любимыми цветами его дамы сердца, и любезно произнёс: «Господа, мы никогда не стреляем первыми, стреляйте вы сами!» И англичане дали залп, а потом второй и третий. Французская утончённая учтивость и доблестная вежливость стоили жизни и бравому генералу Отрошу, и ещё тысяче его собратьев по оружию. Но французские традиции были соблюдены. Какая грация и красота!
Поручик Тенгинского пехотного полка и всенародно признанный поэт России МИХАИЛ ЮРЬЕВИЧ ЛЕРМОНТОВ, уже выписанный из гвардии за предыдущую дуэль, сам был вызван на дуэль уволенным от службы майором Гребенского линейного казачьего полка Николаем Соломоновичем Мартыновым, который и стрелять-то из пистолета толком не умел. Лермонтов любил его как доброго малого, но часто посмеивался над его черкесским костюмом с горским кинжалом. Дамам это нравилось, и они много смеялись. «Оставь свои шутки, или я заставлю тебя молчать!» — взорвался Мартынов. «Готовность всегда и на всё», — был ответ Лермонтова. И через час они уже стрелялись на поляне в лесу, у подножья гор Машук и Бештау, в верстах трёх от Пятигорска, вправо от дороги в немецкую колонию Карас. Стрелялись на тридцати пяти шагах из тяжёлых пистолетов Кухенрейтера. Первый выстрел принадлежал Лермонтову, как вызванному на дуэль, но он сказал своему приятелю и секунданту, князю Васильчикову, когда тот передавал ему заряженный пистолет, и сказал громко, чтобы мог слышать Мартынов: «Я в этого дурака стрелять не буду». Потом, подойдя к барьеру с поднятым дулом вверх пистолетом и заслонясь рукой и локтем, как заправский дуэлянт, сказал уже самому Мартынову: «Рука моя на тебя не поднимется, стреляй ты, если хочешь…» До самого последнего мгновения присутствие духа не изменило ему: спокойное, почти весёлое выражение играло на его лице перед пистолетом, уже направленным на него. Грохот выстрела слился с ударом грома — в горах разразилась страшная гроза, Машук заволокло туманом. Пуля, задевши руку, ударила Лермонтова в правый бок, повыше пояса, и вышла из спины, ниже левой лопатки. Первым подбежавшим к нему был кавалергард Михаил Павлович Глебов, секундант Мартынова. «Мы подбежали… В правом боку дымилась рана, из левого сочилась кровь… Неразряженный пистолет оставался в руке…» «Миша, я умираю…» — услышал Глебов последние слова поэта. (Вряд ли он мог говорить. Пуля пробила Лермонтову одновременно и сердце, и лёгкие. — В.А.). Когда Глебов опустил голову Лермонтова себе на колени, из его раскрытых уст вырвался не то вздох, не то стон. Мартынов подошёл тоже, земно поклонился и сказал: «Прости меня, Михаил Юрьевич!» После чего сел в свои беговые дрожки и уехал домой. Хлынул проливной дождь, и Глебов набросил на тело Лермонтова свою шинель, а сам верхами поскакал к коменданту доложить о дуэли. С половины седьмого до одиннадцати часов вечера тело поэта пролежало под дождём, покрытое шинелью. Потом за телом приехал извозчик Чухнин, уложил убитого на дроги и увёз его в Пятигорск, в дом мещанина Чилаева, который снимал Лермонтов. Священник Павел Александровский лишь после долгих колебаний согласился похоронить поэта в кладбищенской ограде (смерть на дуэли причислялась законом к самоубийству. — В.А.). В медицинском заключении говорилось: «Тенгинского пехотного полка поручик М. Ю. Лермонтов застрелен на поле, близ горы Машук, 15 числа июля месяца 1841 года». Николай Первый, который уж очень не любил «армейского байрониста», узнавши о его смерти, якобы буркнул: «Туда ему и дорога». И опять же якобы добавил: «Собаке — собачья смерть». Многие отрицают это и рассказывают, что Николай, появившись на террасе Петергофского дворца, сказал обществу: «Получено с Кавказа горестное известие. Лермонтов убит на дуэли. Жаль его! Это был поэт, подававший великие надежды». А вот слова, которые народная молва приписывает Льву Толстому: «Если бы этот мальчик остался жив, не нужны были бы ни я, ни Достоевский».