Литмир - Электронная Библиотека
A
A

А вот мастер эпического пейзажа ИСААК ИЛЬИЧ ЛЕВИТАН, «певец русской природы», наоборот, напоследок от природы отвернулся. «Закрой окна!» — попросил он старшего брата Адольфа. Тем летом в Москве во второй раз зацвела сирень, гроздья любимых Левитаном цветов заглядывали в его комнату, их аромат врывался в открытые окна. «Да солнце же светит, — ответил ему брат, — зачем же закрывать окна?!» — «Закрой, закрой! И солнце — обман!» А потом попросил: «Принеси все письма и сожги их. Всё в огонь!» И, не моргая, смотрел в камин, где огонь пожирал сотни писем Чехова, Серова, Нестерова, Коровина, Касаткина. И вдруг, словно бы очнувшись, сказал: «Дайте мне только выздороветь… Теперь-то я знаю, как писать…» И это были последние слова «создателя лирического музыкального пейзажа». В этот день, 22 июля 1900 года, художник Михаил Нестеров встал в почётном карауле возле выставленных на Всемирной Парижской выставке полотен Левитана, убранных чёрным крепом.

И былая красавица МАРГАРИТА ВАЛУА, та самая знаменитая «королева МАРГО», покоясь в постели и увидев в парижском небе кровавый огнедышащий хвост кометы, приказала служанкам: «Закройте окно! Ха! Это — предзнаменование, которого не дождаться низкорожденным! Лишь нам, великим мира сего, Господь ниспосылает такие знаки. Эта комета предсказывает мне скорую смерть! Надобно приготовиться». Когда-то прелестнейшая из всех принцесс Европы, которая меняла по несколько любовников в неделю (прости ей Господи!), а теперь дряхлая кислая старуха, разорённая, гонимая, утратившая чувство стыда и достоинства, поддерживающая в себе угасающие страсти вином, она приготовилась к смерти. И, действительно, умерла, перебирая карманчики широких фижм, в которых помещались коробочки с забальзамированными сердечками бесчисленных своих возлюбленных — от кузенов и братьев, от маркизов и герцогов до лакея и повара, табунщика и медника. Обычно каждый вечер перед сном королева Марго вешала фижмы на крюк за спинкой кровати и запирала их на замок. В тот вечер она не успела.

Неугомонному русскому царю-недорослю ПЕТРУ ВТОРОМУ, умирающему от оспы, не лежалось в постели, в Лефортовском дворце, на Немецкой слободе. Он простудился, когда ехал на крещенский парад. По принятому тогда обычаю, император стоял на запятках открытых саней своей обручённой невесты, «бедной и хорошенькой» княжны Екатерины Долгорукой, а Москва не помнила дня более холодного. А потом он ещё оставался четыре часа кряду на льду Москвы-реки посреди своих войск, на полковничьем месте. На другой день у него «появилась оспа, много оспин в горле и даже в носу, что мешало ему дышать». И вот теперь, разметавшись в бреду, единственный законный наследник российского трона, и по праву, и в сознании народном, он всё звал к себе Андрея Ивановича Остермана, хотя этот вестфальский проходимец сидел рядом с ним у одра и держал императора за руку. И, наконец, «в четверть первого часа» лютой январской ночи Пётр рывком поднялся с подушек на острых локтях и произнёс зловещие слова: «Запрягайте сани, хочу ехать к сестре…» (сестра, к которой он собрался было ехать, умерла незадолго перед тем). И скончался он, скончался в день своей намечаемой свадьбы — 19 января 1730 года. Было взбалмошному царственному мальчику, внуку Петра Первого, четырнадцать лет и три месяца со днями. Дворяне, со всей России съехавшиеся было в Москву на его свадьбу, попали на его похороны. Мужеское колено дома Романовых пресеклось навсегда. Трон империи вновь опустел. Россия начала жить без царя.

Вот и АЛЕКСАНДРА ИВАНОВИЧА ГЕРЦЕНА тоже тянуло домой: «Отчего бы не ехать нам в Россию?» — воскликнул он, перед тем как впасть в беспамятство. Не жилось ему, видите ли, во Франции! Герцен умирал от воспаления лёгких в своей большой парижской квартире Pavillon Rohan, № 172 на улице Rivoli. В ту среду под его окнами проходили военные музыканты, которых он очень любил. Он улыбался и отбивал такт музыки рукой по руке своей второй жены Натальи Тучковой-Огарёвой, сидевшей подле него и едва сдерживавшей слёзы. «Не надобно плакать, не надобно мучиться, мы все должны умереть», — утешал он её. Неожиданно приподнялся в постели: «Ну, доктора — дураки, они чуть ли не уморили меня своими снадобьями и диетой. Звони скорей, Наташа, и прикажи, чтоб подали кофе с молоком и хлеба, рябчика и вина». Гарсона послали в Palais Royal, но Герцен лишь слегка притронулся к еде. «Отчего бы не поехать нам в Россию?» — произнёс он вдруг, после чего уже только бредил. «Месье, возьмите, пожалуйста, омнибус или четырёхместную коляску, — кричал он кому-то наверх. — Можем ли мы, месье, воспользоваться вашей каретой, если это вас не обеспокоит?.. Надо поскорее взять омнибус. Я хочу уехать отсюда. Я возьму наши вещи, и мы поедем… Мою шляпу!..» Поскольку шляпы под рукой не оказалось, Герцен принялся делать головной убор из одеяла, а потом несколько раз хотел взять его в рот. В какой-то момент друг дома Габриэль Моно подошёл к постели больного. «C’est fini, — сказал он Наталье. — Кончено». Отзвонивший и разбитый «Колокол» замолк навеки.

Великий романист Шотландии ВАЛЬТЕР СКОТТ, даже разбитый четвёртым апоплексическим ударом, любил покататься в кресле по саду или по дому. «Я многое повидал на своём веку, но с моим домом ничто не сравнится; давай-ка прокатимся ещё разок», — говаривал он в таких случаях своему дворецкому. А на осторожные предостережения того отвечал: «Отлежусь в могиле». Однажды, вдоволь накатавшись по саду своего дома № 25 на улице Pall Mall в Лондоне, он в изнеможении заснул, а проснувшись, попросил дочь усадить его за письменный стол. «Теперь подай мне перо и оставь меня ненадолго одного». Дочь вложила ему в руку гусиное перо, но пальцы того уже не смогли его удержать. Писатель заплакал и откинулся в кресле. «Вздёрнуть сэра Вальтера Скотта!» — вдруг вскричал он, после чего стал декламировать наизусть отрывки из Книги Иова, читать псалмы и молитвы. И его не стало. Великий дух Скотта покинул бренную плоть баронета. Он полностью оплатил долги своего Небесного Кредитора.

Всемирно известный хирург и анатом, «великий целитель тела и воспитатель души» НИКОЛАЙ ИВАНОВИЧ ПИРОГОВ, участник Севастопольской обороны в Крымской войне и двух русско-турецких кампаний, попросил сестру милосердия Ольгу Антонову, которая ухаживала за ним: «Принеси мне питьё — херес и шампанское с водой». С трудом (он страдал раком челюсти) проглотил немного того и другого. «Сам виноват, мог бы ещё пожить… — пробормотал он. — А теперь что ж — сам виноват». И уставший от жизни старик с суровым лицом, и голым черепом, на котором бросались в глаза мощные выпуклости, сморщенный, плохо видящий, с трясущимися руками, погрузился в дремоту. Потом вдруг встрепенулся, открыл глаза и, показывая на длиннополый, тяжёлый рыжий сюртук, приказал: «Подай мне шинель и галоши, мне надо идти». — «Куда идти-то?» — спросила его медсестра. Село Вишня, Подольской губернии, под Винницей, где тайный советник со скромной профессорской пенсией Пирогов, уволенный в отставку Александром Вторым, умирал в своём «флигеле-клоповнике», медленно погружалось во тьму: началось полное солнечное затмение 23 ноября 1881 года.

«Заберите меня домой, похороните меня на киевском кладбище…» — просил «еврейский пересмешник» ШОЛОМ-АЛЕЙХЕМ (ШОЛОМ РАБИНОВИЧ). Начало Первой мировой войны застало писателя на немецком курорте, и он, будучи гражданином России, с трудом выбрался оттуда — сначала в Копенгаген, а потом в Нью-Йорк. Там, на втором этаже доходного дома в Бруклине, на Келли-стрит, в небольшой комнатушке он в последний раз попросил поэта Иегоаша почитать ему газету «Вархайт» (Шолом требовал, чтобы ему ежедневно читали сводки с фронтов). Потом вдруг сказал: «Завесьте зеркало». Видимо, не хотел видеть, как смерть проступает на его лице. Началась агония, писатель впал в кому. И только один раз, рано утром 13 мая 1916 года, очнулся и крикнул: «Хочу сесть, хочу сесть!..»

49
{"b":"556294","o":1}