И блистательный танцор, легенда российского балета РУДОЛЬФ НУРИЕВ, потомок башкирских воинов, умирающий от СПИДа в парижской клинике Нотр-Дам-дю-Перпетюэль Секур, всё спрашивал: «Где мама?» Облачённый в пижаму из чистой шерсти охристых тонов, шерстяной колпак и цветистый шарф, «царь танца», похожий на театрального Петрушку, почти беззвучно шевелил губами, и медицинской сестре пришлось наклониться к нему, чтобы услышать его последние слова: «Где мама? Пусть она разотрёт мне грудь гусиным жиром». Потом он погрузился в беспамятство и, держа за руку танцовщика Шарля Жюдо, тихо и мирно угас без мучений и жалоб в половине четвёртого дня 6 января 1993 года, в канун православного Рождества. Когда гроб, в который Нуриева положили в алой мусульманской чалме, опускали в могилу на русском участке кладбища Сент-Женевьев-де-Буа, его друзья, танцовщики и балерины, бросали на крышку балетные туфли и белые розы. Могилу «мятежника из Уфы» накрыли персидским ковром.
«Мамочка, возьми меня к себе, — жалобно повторял английский романист и драматург УИЛЬЯМ СОМЕРСЕТ МОЭМ, прижимаясь лбом к стеклянной рамке фотографии своей матери. — Мамочка, возьми меня!» И по морщинистому лицу девяностооднолетнего долгожителя градом катились слёзы. Он умер в рабочем кабинете на собственной вилле «Мореск», что на Французской Ривьере. Есть и другая, правда, версия происшедшего. Как-то утром Алан Серл, якобы компаньон, якобы секретарь, а на самом деле сердечный друг Моэма, нашёл того лежащим на ковре возле камина с разбитой головой. Когда он приподнял его, Моэм, полагая, что только что приехал из какого-то долгого путешествия, сказал: «Ну же, Алан, где вы были? Я ищу вас уже два с половиной года! Нам нужно о многом поговорить. Я хочу пожать вашу руку и поблагодарить вас за всё, что вы для меня сделали, и сказать вам: „Прощайте!“» И провалился в кому. Серл отвёз Моэма в Ниццу и поместил в Англо-Американский госпиталь, где писатель и умер спустя час после поступления, пробормотав напоследок: «Пора опускать ставни и закрывать лавочку». Доктор Розанов, нарушив французский закон, требующий обязательного вскрытия тела, разрешил Алану Серлу забрать тело, и на следующий день было объявлено: «Сомерсет Моэм скончался во сне в своей спальне на вилле „Мореск“ на Лазурном берегу».
«О! Моя мать!» — кричал КАРЛ ДЕВЯТЫЙ, поднимаясь на красных от крови простынях, страшный как никогда. Несколько дней назад мать его, Екатерина Медичи, сорвала короля с дворцового ложа и увезла в Венсеннский лес, в крепость, способную выдержать штурм мятежников-гугенотов. Король-неулыба богохульствовал и стонал: «Они дадут мне умереть спокойно? О, сколько крови пролито! Сколько убито! Великий боже, прости меня, прости меня!» По свидетельству протестантов, он исходил кровавым потом. По свидетельству католиков, пот его был ядовитым. Возможно, правы были и те, и другие. «Это кровь гугенотов, пролитая тобою в Варфоломеевскую ночь, требует теперь твоей крови», — твердила королю его кормилица, добрая гугенотка Мадлон, простая крестьянка. Она принесла ему питьё. Карл позвал: «Кормилица!» — «Что тебе, Шарло?» — «Пока я спал, что-то произошло во мне: я вижу яркий свет! Господи! Забудь, что я был королём, — ведь я иду к Тебе без скипетра и без короны!.. Господи! Забудь преступления короля и помни только мои страдания как человека… Господи! Вот — я!..» Командир его охраны де Нансе вышел из королевской опочивальни на балкон, сломал пополам деревянный жезл и три раза крикнул в толпу: «Король Карл Девятый умер! Король Карл Девятый умер! Король Карл Девятый умер!» И выпустил из рук обе половинки жезла.
«Титус, сын мой, — говорил перед смертью величайший из мастеров фламандской школы живописи РЕМБРАНДТ ХАРМЕНС ван РЕЙН. — Я всегда боялся за тебя. Я нежил твою головку у себя в ладонях, словно бы свою любовь в пелёнках». Это были первые за последние месяцы слова, сказанные художником: после того как скоротечная чахотка унесла его единственного сына, он перестал разговаривать. И первые слова оказались последними. Трижды вдовый, потерявший трёх детей, преданный учениками и впавший в детство старик, продавший за долги дом и коллекцию своих лучших полотен, он всё писал и писал свой автопортрет. Наконец кисть выпала из рук его. Картина готова. Теперь пусть приходят. Он так устал. В кровать… Слеза скатилась по щеке. В старом драном халате, заляпанном красками, Рембрандт натянул на себя одеяло и тепло укутался. Дочь Корнелия, на ночь глядя заглянувшая в его захламлённую мастерскую на Розенграхте, беднейшем квартале Амстердама, услышала: «Саския… Прости меня за всё… Жизнь моя кончена… Я больше не в силах работать, не в силах молиться… Позови меня, и я приду… Здесь мрак, глубокая тьма. Саския! Саския! Саския!» И это великий живописец Голландии, картины которого украшают дворец наместника! И ещё: «Магдалена… Хендрикье… Саския… Саския… Саския!» Рембрандт медленно поднял правую руку и поднёс её близко к глазам, словно бы рассматривая что-то странное, чего он не видел ещё никогда до этого. «И Якова оставили одного…», — едва слышно прошептали его губы, а морщинистые скрюченные пальцы, все в пятнах от чернил и красок, упали на грудь. «Благодарение Богу! Наконец-то он уснул», — воскликнула старая служанка Ребекка Виллемс. Корнелия взяла её за руку и отвела в сторону: «Благодарение Богу! Он умер». Рембрандт умер с открытыми глазами и улыбкой на устах, среди ещё не распроданных с молотка за долги полотен. Смерть «блудного сына» фламандской школы живописи осталась почти никем не замеченной.
За мольбертом умер и ИВАН НИКОЛАЕВИЧ КРАМСКОЙ, работая над «нелюбимым портретом» доктора Райхфуса. Без умолку вёл он с ним оживлённый разговор о своей дочке, в которой разглядел божий дар: «Девочка, а так сильна, как будто уже мастер. Подумаю иногда, да и станет страшно, ну, а как это пустоцвет? А если это и в самом деле талант, то опять личная жизнь грозит превратиться в трагедию. Ведь это женщина!» И за этой беседой незаметно и виртуозно вырисовывалась характерная голова доктора. И тут Райхфус заметил, что художник остановил свой взгляд на нём дольше обыкновенного, потом покачнулся и упал прямо на лежащую перед ним на полу палитру; едва доктор успел подхватить его — уже тело.
Когда Поль Валери навестил ЭДГАРА ДЕГА на его новой квартире, то застал больного бронхитом художника в постели. Квартира в большом шестиэтажном доме на бульваре Батиньоль была крайне запущена и захламлена, и повёрнутые к стене незаконченные рисунки и холсты составляли печальную ей декорацию. Усталость и бесконечное безразличие затопили ум старого, почти слепого мастера, воспевшего мир балетных танцовщиц и скаковых лошадей, и погасили все его желания. Знаменитый, но вовсе равнодушный к своей славе «Гомер с пустыми глазами» проводил последние дни в бесконечных прогулках по Парижу. А здесь, на бульваре Батиньоль, одна из племянниц больного в какой-то момент подошла к его кровати и поправила ему подушку рукой в коротком лёгком рукаве. Вдруг Дега с неожиданной силой схватил эту руку обеими своими руками, повернул её прямо к свету, который лился из окна, и долго смотрел на неё с сосредоточенным вниманием. Сколько женских рук, равно как и ног, перевидел и пристально изучил в своей мастерской и за кулисами театров певец ночного Парижа и «любитель грязного белья»! «Пусть они скажут потом: „Он любил рисовать“», — прошептал художник, ни к кому, собственно, не обращаясь. И умер среди своих рисунков, пастелей и холстов, отрешившись от всего мира, в полном безразличии и полной бедности.
Баловень судьбы и любимец женщин, ненавидимый за это многими мужьями, тридцатичетырехлетний итальянский композитор ВИНЧЕНЦО БЕЛЛИНИ, подкошенный холерой, неожиданно вскочил со смертного одра и бросился к двери. Доктор Монталлегри попытался было остановить «Катанского лебедя» и вернуть его в постель, но Беллини, указывая на дверь, закричал: «Разве вы не видите, что приехала вся моя семья? Вот мой отец, вот моя мать…» И стал называть по именам всех своих родственников. Понятно, что в дверях никого не было. Началась агония, сопровождаемая бредом. Небо над Парижем в это время заволокло чёрными тучами, и сильный ветер гнал на город грозу. Раздались глухие раскаты грома, засверкали молнии. Вскоре поднялся чудовищный ураган. В пять часов дня он достиг максимальной силы. И в этот самый момент автор «Сомнамбулы», «Нормы» и «Пуритан» скончался. За четыре дня до его кончины Генрих Гейне сказал ему за партией в биллиард: «Громадный гений ваш сулит вам короткую жизнь, вы умрёте очень молодым, очень молодым, как Рафаэль, Моцарт, Христос…» A после смерти с улыбкой заметил: «Ведь я же его предупреждал!»