Литмир - Электронная Библиотека
A
A

«„Мир, простись со мною…“ Откуда эта фраза?» — неожиданно спросил великий немецкий композитор и дирижёр РИХАРД ШТРАУС у оперного режиссёра Рудольфа Хартманна, навестившего умирающего музыканта в провинциальном Гармише. Штраус лежал на белой кровати в залитой сентябрьским солнцем спальне, на вилле из 19 комнат. «Так откуда эта фраза?» — повторил он. Ни Хартманн, ни Паулина, жена Штрауса, не могли этого вспомнить, однако режиссёр на всякий случай ответил: «Из „Валькирии“». Но Штраус отрицательно покачал головой: «Нет, нет, это не то, эта фраза не оттуда». И повторил: «Мир, простись со мною…» Потом приподнялся в постели, выбросил руку, словно бы готовясь дирижировать (не «Тристаном» ли?), и медленно, спокойно, без страданий сомкнул большие утомлённые глаза свои. Фразу «Мир, простись со мною» произносит Изольда в опере «Тристан и Изольда», когда собирается принять яд. Люди мистического склада ума, наверное, придали значение тому факту, что в последний день жизни на ум Штраусу пришло слово «мир» и что в голове его промелькнуло воспоминание именно о «Тристане и Изольде». Когда мир узнал о кончине «Великого Могола немецкой музыки», многие были просто ошеломлены. Они думали, что восьмидесятипятилетний Штраус, как и подобает классику, умер уже очень давно.

«А я, знаете, доктор, всё музыку слышу… Всегда музыку, церковные хоры», — радостно говорил МОДЕСТ ПЕТРОВИЧ МУСОРГСКИЙ Льву Бертенсону, молодому врачу Николаевского военно-сухопутного госпиталя. Сюда, на задворки Санкт-Петербурга, спившегося композитора определили товарищи по полку на казённый кошт под видом «вольнонаёмного денщика младшего ординатора Бертенсона». Здесь его, автора «Бориса Годунова» и «Хованщины», лечили не то от белой горячки, не то от падучей, не то от сердечной болезни и паралича спинного мозга; и здесь же Илья Репин написал — в четыре сеанса, без мольберта, пристроившись у столика, и за неделю до смерти композитора! — знаменитый его портрет. «Какая простая, бедная, святая музыка, — продолжал смертельно больной Мусоргский, лёжа на лазаретной койке под жёстким солдатским одеялом, в халате с чужого, хотя и генеральского, плеча, с малиновыми отворотами. — Я, доктор, всё понял… Не оркестровки, не Берлиоз… А вот какую музыку надо на земле слышать… Я услышал, Господи, музыку Твою… Господи, я услышал…» Накануне у него побывал поэт граф Голенищев-Кутузов, на либретто которого Мусоргский намеревался написать оперу «Пугачёвцы» и которому поведал свои мысли: «…вчитаться, пронюхать, по всей подноготной прошествовать и перекинуть мозгами, да не раз, не два, а и сотню раз, буде сподобится. Шапку долой, грудь нараспашку, поговорим… я был бы рад на твоей творческой мысли поработать, Арсений…» И умер Мусоргский в сорок вторую годовщину своего рождения, в пятом часу тёплого мартовского утра, когда едва светало, «в радостном и быстром бреду», от паралича сердца, на жёсткой солдатской койке, за невысокой серой ширмой. Самый великий русский композитор, гений, опередивший свой век и повлиявший на всю мировую музыку, умер в звании денщика. Последними его словами были: «Всё кончено… Ах, я несчастный!..» Накануне его навестил родной брат Филарет, с которым они были в ссоре много лет, и тот оставил ему немного денег. За спиной у начальства один из госпитальных служащих купил больному бутылку коньяку, что и привело к катастрофе. Ещё в блестящем Преображенском полку Мусоргский предался русской роковой страсти, за что его и отчислили со службы.

Памяти Мусоргского, автора «Гопака», посвятил своё последнее и незаконченное произведение «Гопак» ИЛЬЯ ЕФИМОВИЧ РЕПИН. Художник работал над этим полотном, которое сам оценил в один миллион финских марок, до последнего своего часа. Работал до конца, хотя пальцы отсохшей правой руки уже не сгибались, метровой длины кисти приходилось держать в кулаке, и потому на картине не выходило то, что он хотел. Холодным сентябрьским днём он переписывал её на веранде своего удивительного дома «Пенаты», во всеми забытом финском дачном местечке Куоккала, на берегу безлюдного залива. На нём был старый халат с накинутой поверх него шалью, из-под ночного колпака выбивались седые волосы, ноги согревали тёплые домашние туфли. По настоянию старшей и любимой дочери Веры Репин в эти тяжёлые предсмертные дни всё ещё подписывал давнишние свои наброски — на продажу. Холст или лист бумаги без его подписи не был полновесной валютой, нужной наследникам, и ему пришлось изрядно помучиться над этой нудной и утомительной процедурой — набросков и эскизов были рулоны! Подписывая очередной: «1930. Ил. Репин», немощный, подслеповатый 86-летний художник всё бубнил себе под нос: «Пора, пора отдохнуть! Ах, смерть! Это хороший конец! Нет-нет, я махнул на жизнь рукой» и неожиданно повалился на диван. Он умер на руках другой дочери, Татьяны, продолжая всё водить рукой по воздуху, словно бы писал картину. Его положили на обеденный стол, за которым семья обычно пила чай. И сын Юрий, только что вернувшийся с охоты, гвоздями прибил к этому столу, в ногах покойного отца, убитого им зайца — в распятом виде. Десятью годами ранее один немецкий биографический журнал сообщал: «Репин умер с голоду во время красного террора в Финляндии».

«Кто это, кто это играет? Я слышу музыку, — ревниво спросил жену великий композитор и исполнитель СЕРГЕЙ ВАСИЛЬЕВИЧ РАХМАНИНОВ. — Почему они не перестанут?» — «Бог с тобою, Сережа, — отвечала Наталья Александровна, — никто здесь не играет». И он проговорил со слабой улыбкой: «Ах, да!.. Правда, ведь это у меня в голове…» И в беспамятстве двигал руками и шевелил пальцами, словно бы по клавиатуре рояля. Рахманинов умирал от меланомы, редкой и молниеносной формы рака. Умирал на чужбине, в Беверли Хиллс, на окраине Лос-Анджелеса. Наконец, подняв руку над головой, он сказал: «Странно, я чувствую, точно моя аура отделяется от головы». Взгляд его обошёл комнату, замер мимолётно на букете красных роз в майоликовой вазе, преподнесённом ему на днях незнакомкой. Потом ресницы медленно опустились. У него было замечательно покойное и хорошее выражение лица.

И у американского балетмейстера ДЖОРДЖА БАЛАНЧИНА (ГЕОРГИЯ БАЛАНЧИВАДЗЕ), умирающего в госпитале имени Рузвельта в Нью-Йорке, пальцы тоже двигались поверх больничного одеяла. «Я разучиваю новые па», — объяснял он навестившим его танцорам Жаку д’Амбуазу и Карин фон Арольдинген. — «Я собираюсь поставить „Хорал“ Вивальди специально для вас. И всё время думаю об этом. Вы согласны станцевать?» — «Конечно же!» — ответила Карин, «больше Валькирия, чем балерина». «Прямо сейчас?» — настаивал великий хореограф, поставивший 465 балетов. И тогда танцоры прямо в маленькой палате, возле кровати Баланчина, исполнили несколько балетных па импровизированного вальса на глазах изумленной медицинской сестры и растроганного МИСТЕРА Б., как звали его американцы. «Карин!» — только и мог вымолвить он, откидываясь на подушки. Она прижала его голову к своей груди. «Карин!» — вновь едва выдохнул он и вскоре после её ухода скончался. Верующие американцы в этот день отмечали воскресение Лазаря. «Нет нужды говорить вам, что мистер Баланчин уже пребывает сейчас в компании с Моцартом, Чайковским и Стравинским», — обратился Линкольн Кирстайн, друг и патрон балетмейстера, к публике, пришедшей на дневное выступление труппы «Нью-Йорк сити балет», создателем и руководителем которой был Баланчин.

И немецкий композитор РОБЕРТ ШУМАН тоже играл перед смертью. Вернее, пытался сыграть, в состоянии глубокой меланхолии, свой любимый «Марш Давидсбюндлеров» — и это в больничной палате! После неудачной попытки самоубийства два с половиной года назад (в Дюссельдорфе он бросился с моста в Рейн, но его выловили оттуда рыбаки) Шумана поместили в частное заведение для умалишённых близ Бонна. По просьбе композитора в его палату вкатили рояль, и «благородный, великий человек в полном упадке душевных и физических сил» (Шуман отказывался от пищи) играл свои музыкальные композиции. Игра его на рояле производила ужасное впечатление, он едва двигал дрожащими пальцами, издавая бессвязные звуки. «Игра его была безотрадна, — свидетельствовал один из друзей Шумана, некто Василевский, подглядывавший за ним в замочную скважину палаты. — Она не доставляла ему удовольствия». Жена Шумана, Клара, которая ждала восьмого ребёнка и которой запрещали находиться рядом с мужем, увидала его лишь в последнюю минуту жизни, когда он, «страшно худой и очень, очень жалкий», практически умирал за роялем. Она уговорила его поесть, и он принял из её рук фруктовое желе и немного вина, «отличного маркобруннера». Шуман что-то много говорил ей, но разобрать смысл его речи было почти невозможно. «Это неправда, это неверно… Творить нужно, пока — день…» Но вдруг, за несколько мгновений до смерти, полное сознание вернулось к нему, и Клара услышала последние слова одного из «созвездия безумных гениев»: «Как же беспредельно сильно ты была мною любима!..» После обеда Шуман «тихо уснул».

23
{"b":"556294","o":1}