Литмир - Электронная Библиотека
A
A

«Миша, прикажи своим стрелкам целиться мне прямо в сердце», — обратился отставной лейтенант ПЁТР ПЕТРОВИЧ ШМИДТ к бывшему своему соученику по Морскому училищу и закадычному другу Михаилу Ставраки. Лейтенанта Шмидта приговорили к смертной казни за участие в мятеже на крейсере Черноморского флота «Очаков» в дни первой русской революции 1905 года. Рано утром 6 марта 1906 года его и ещё трёх смертников доставили на остров Березань. Здесь у вкопанных в землю столбов их ожидала расстрельная команда из 48 матросов с канонерской лодки «Терек». За ней, на всякий случай, поставили взвод солдат с винтовками на изготовку. Шмидт, в одном нижнем белье и без шапки, усмехнулся, глядя в глаза лейтенанту Ставраки, другу юности, который командовал расстрелом: «Неужели ты так меня боишься?» А потом уж добавил: «Миша, прошу, прикажи стрелять в сердце!»

Первый Маршал Польши ЮЗЕФ ПИЛСУДСКИЙ, извечный и непримиримый враг России, всю жизнь воевавший против неё, и умер-то с именем России на устах. Угасающий от рака печени в Угловой комнате дворца Бельведер в Варшаве, «вождь и отец польского народа», кредо которого было «глубокая ненависть к России», захлёбывался в бессвязной путанице слов, пытаясь объясниться с тогдашним премьер-министром Франции, которого в спальне и не было вовсе. «Лаваль… не верьте Сталину… я должен… Россия… я должен, должен… Россия…» — повторял он с твёрдостью и раздражением в голосе. Пилсудский лежал неподвижно и только время от времени улыбался неизвестно чему. В какой-то момент его голова съехала с подушки, и адъютант майор Лепецкий поправил её. Маршал сказал ему: «Дорогое дитя…», и дыхание его вдруг прервалось. Это была уже смерть. Соратник Александра Ульянова, участник покушения на императора Александра Второго, узник Бутырской тюрьмы, Пилсудский завещал похоронить себя в Кракове, на священной горе Вавель, мозг отказать Университету имени Стефана Батория в Варшаве, а сердце упокоить в могиле матери, Марии Биллевич-Пилсудской, похороненной на кладбище Росса в Вильне. На могиле там поставили скромную надгробную плиту с трогательной и волнующей надписью «Мать и сердце сына». Когда 1 сентября 1939 года нацисты вторглись в Польшу, вдову Пилсудского спросили, не стоит ли перенести его сердце из Вильно. «Пусть будет среди своих солдат, пусть им поможет защищаться», — ответила пани Александра.

«Какого чёрта!.. — напустилась голливудская актриса ДЖОАН КРОУФОРД на свою служанку, которая стала молиться вслух за здравие своей умирающей госпожи. — Как ты смеешь просить господа бога о помощи для меня!» И это были последние слова обладательницы «одного из четырех сказочных лиц» (другие принадлежали Грете Гарбо, Марлен Дитрих и Вивьен Ли). Несдержанная на язык Кроуфорд упрямо отвергала любую медицинскую и даже божью помощь: «Будь я проклята, если позволю себе умереть в холодной больничной палате с одной резиновой трубкой в носу, а с другой в заднице».

И замечательный американский драматург ТЕННЕССИ УИЛЬЯМС не хотел умирать столь уж бесчеловечным образом: «Я не желаю кончать свои дни в реанимации, со всеми этими трубками, торчащими из моего тела. Я не позволю этого и не думаю, что это может случиться». Поэтому он забился в роскошный двухкомнатный номер дорогой нью-йоркской гостиницы «Елисейские поля» на Манхэттене, отказывался от пищи и не хотел никого видеть. Однако всё же просил своего секретаря и компаньона Джона Уэкера всегда быть под рукой: «Ночь сводит меня с ума. Я не могу оставаться один, потому что боюсь умереть в одиночестве. Так что, спокойной ночи, я пошёл спать». И спокойно удалился в свою спальню, прихватив с собой бутылку вина. Наутро компаньон вошёл к нему и нашёл его бездыханным на кровати — одна рука была откинута ладонью вверх. На прикроватном столике стояла пустая бутылка из-под вина и лежали лекарства — таблетки, капсулы, капли от простуды и глазные капли и немного кокаина.

«Отец российского театра и русской словесности» АЛЕКСАНДР ПЕТРОВИЧ СУМАРОКОВ, в белом шлафроке и с голубой лентой ордена Святой Анны через плечо, рано утром 1 октября 1777 года, как обычно, «в бахусовом упоении», возвращался из ежедневного похода в трактир через родную Кудринскую площадь. Встречные добрые обыватели московские приветливо раскланивались с «северным Расином» и, перешёптываясь между собою, говорили: «Он хоть и крепко пьёт, да добрый человек. У него, верно, какое-нибудь горе на сердце. И пьёт он для утоления скорби душевной». Да уж! Сумароков потерял трёх жён, последняя из которых была простой крепостной девкой, а потом и четырёх сыновей: один умер в молодости, трое других утонули одновременно, пытаясь спасти друг друга. Отставленный от должности директора первого Российского театра, главного дела его жизни, рассорившись с петербургским двором, московскими властями и даже с родными, он, действительный статский советник и обладатель генеральского чина, окончательно спился, отжил для света и прозябал в нищете и одиночестве. Фёдор Григорьевич Карин, переводчик Расина, часу в 12 поутру заехал к Сумарокову в пустой, заложенный за долги дом на Пресне, где некогда цвели радушие и гостеприимство. Он застал лучшего драматурга России, «хвастливость и надутость которого при весьма небольших познаниях» были хорошо известны, набрасывавшего последние мысли на бумагу. «Это моя „лебединая песня“; это прощальная моя песнь с отечеством, — сказал он гостю, поправив на лысеющей рыжей голове сползающий парик и взяв его за руку. — Пускай его… Не бойсь…» — только и услышал от него Карин.

Умирающий итальянский живописец Раннего Возрождения ПЬЕТРО ПЕРУДЖИНО отбивался от священника, пришедшего исповедать его: «Не надо, не надо. Мне просто интересно узнать, что случается в потустороннем мире с тем, кто умер без отпущения грехов».

«Никаких врачей, никаких священников!» — потребовал у своей дочери президент США ЭНДРЮ ДЖОНСОН, тот самый, который купил у России Аляску, выложив за неё на бочку 7,2 миллионов долларов золотом. После обеда он прогуливался с дочерью и внучкой по саду, когда неожиданно потерял сознание. Придя в себя, Джонсон успел сказать: «Мне нечего бояться смерти… По мне, она просто тень божьего хранящего крыла». Тело покойного завернули в полотнище американского флага, под голову ему положили Конституцию и похоронили под плакучей ивой, росток которой он когда-то привёз с могилы Наполеона на острове Святой Елены.

«Оставьте меня в покое. Я никого не обидел, и мне не в чем исповедоваться», — ответил своей прислуге ГОТФРИД ВИЛЬГЕЛЬМ фон ЛЕЙБНИЦ на его предложение позвать исповедника. Накануне знаменитый философ, весёлый и бодрый, неожиданно подвергся сильнейшему припадку подагры. Вызвали лейб-медика Зейпа — тот прописал тайному советнику фон Лейбницу снадобья, и сам отправился за ними в аптеку. Как только доктор вышел, страдания больного до того усилились, что он почувствовал приближение смерти и, спросив у слуги бумагу и перо, принялся что-то писать, скорее всего свой труд «Анналы», которые довёл до 973 года. Но когда хотел прочитать написанное, то не мог разобрать ни слова. Он разорвал написанное и прилёг на кровать; хотел снова приняться за работу и опять бросил бумагу. А когда слуга стал говорить ему о смерти, спокойно возразил: «И другие люди должны умереть…» Смерть вырвала перо из его рук на середине предложения. Лейбниц надвинул на лицо ночной колпак, повернулся на бок, лицом к стене, и тихо скончался около 10 часов вечера, в субботу, 14 ноября 1716 года.

И бывший член якобинского Конвента МАТЬЕ ЖУВ, умирая вдали от шумного Парижа, в бедной и тесной сельской хижине, точнее, жалкой лачуге, почти зверином логове, тоже не желал благословения епископа. «Довольно, — прервал он церковника, который почти насильно навязывал ему бога. — У меня на руках слишком хорошие карты».

16
{"b":"556294","o":1}