– Котик, вы совершенно правы, конечно! – отвечала я. – Ну и как же они вас проверяли?
– По-моему, они эт-то и не меня проверяли, а эт-ти свои приборы? Потому что… – Он очень оживился, но, как всегда не успевая догнать свою мысль речью, он заспешил, мешая себе: – Он-ни п-привели м-меня в т-так-кую выс-сокую к-комнату, там было много стеклянных вещей, и м-ме-таллических тоже м-много, и посадили меня у т-такого стола, и что-то н-на м-меня н-наде-ли, потом снимали, п-потом оп-пять н-надевали. И по-том-м они оч-чень крич-чали, с-спорили. Я н-не знаю, про ч-что, я оч-чень смеялся. Я заб-был, что потом б-бы-ло, я эт-то уж-же рассказывал Юлии Алексеевне, а ее папа з-заинтересовался и меня все расспрашивал.
– Ну все-таки что же они, Котик, проверяли?
– Он-ни т-так сказали: что ск-колько эт-ти приб-боры м-могли за мною поспеть, з-за моим слухом – как-кие-то т-там «кол-лебания» (там еще что-то иг-грало, как-кая-то ч-чепуха…), он-ни зап-писали эт-то – все, что п-правильно слышу, и п-приборы с эт-тими «колебаниями» т-тоже! А пот-том это все ос-становилось – и я слышал, и он-ни уж-же не м-могли, пот-тому что он-ни – кончились! – Котик засмеялся с детской ликующей непосредственностью. – А я н-не к-кончился, и т-тогда все закончилось, п-потому что он-ни уже н-не могли пров-верять. Их «колебания» к-кончились, а м-мои – а м-мои ведь т-только начались!
Он больше уже не рассказывал, он смеялся, он так смеялся, что я, в испуге за его нервную систему, старалась прервать его, отвлечь, и это мне наконец удалось.
Мы шли проходными дворами: вел – он.
– А мы верно идем? – сказала я, будто бы озабоченно. – Мы не заблудились? Ведь Юлечка нас ждет! И мы не опоздаем в ту церковь, где сегодня вы обещали звонить?
Среди музыкантов Москвы все ширился разговор о звонаре Сараджеве. Заинтересованные и восхищенные его сочинениями на колоколах (а многие – и его игрой на рояле) говорили о том, что он еще молод, что еще можно ему учиться! Наличие его гиперстезированного слуха позволяет ему такие волшебные сочетания звуков! Этому нельзя дать заглохнуть, надо ему объяснить, что ему нужно учиться! Ну, пусть не в консерватории (он может без привычки к учебе уже не одолеть трудностей, сопутствующих предметов, – да!). Он же может учиться у какого-нибудь из выдающихся музыкантов – композиторов – композиторскому искусству! Пусть он частным образом учится, заиканье этому не помешает! Это же долг всей музыкальной общественности – заняться его судьбой, вмешаться наконец в его остановившееся на колокольной игре музыкальное развитие… В нем же гениальные способности!
На это отвечали: «Ну так как же проверить такой слух? Принимать просто на веру? Это, знаете л и…» «А его не так давно проверяли, – возражал кто – то, – именно проверяли тонкость его музыкального слуха. У него же бредовая теория есть, что в мире, то есть в октаве, – 1700 с чем-то звуков, и он их дифференцирует, вот в чем интерес!» – «Так это же опять с его слов, это же не доказано!» «Частично – доказано! – отвечали иные. – Приборы частоты звуков, их, как бы сказать, расщепленности. Я, может быть, не совсем точно понял? Они шли в паре с его утверждениями – докуда эти приборы могли давать показания. И все совпадало. А дальше приборы перестали показывать, а он продолжал утверждать, и с такой вдохновенной точностью, которую нельзя сыграть. Да и зачем играть? В этом же ему нет ни малейшего смысла! Вы понимаете, он естествен, как естественно животное, как естествен в своей неестественности любой феномен! И думается, не столько здесь стоит вопрос о том, чтобы ему учиться, как о том, чтобы от него научиться чему-то, заглянуть, так сказать, за его плечо в то, что он видит (слышит то есть). Ведь это же чрезвычайно интересно с научной точки зрения…»
Так вспыхивали споры везде, где бывал Котик или где слышали его игру, дивясь ей, не имея возможности сравнивать ее с чем бы то ни было.
А Котик смеялся. Не зло, добро, его все эти рассуждения о нем забавляли. Чему они будут учить его – о звуках, которые для них не существуют, в существовании которых они сомневаются?
– М-мне, – говорил он, – надо пе-перестать слышать, и т-тогда я бы мог стать их уч-чеником, пот-тому что они очень много уч-чились, а я – только в моем д-детстве, когда мне надо было выучить ноты, и все эти нотные линейки, и белые кружочки, и черные, и эти паузы и ключи, скрипичный и басовый. Чтобы записать м-мои детские сочинения! Но для колок-колов все это не имеет значения, эти звуки нич-чему не помогают, и это все неверно, потому что я на этих линейках могу нарис-совать только один диез и один бемоль, а бемолей 121, и диезов т-тоже 121…
– Да, и это наша трагедия, что тут присутствует недогоняемость, – сказала я кому-то о Котике, – а вовсе не его трагедия, раз он слышит больше, чем мы!
– Нет, в этом тоже есть трагедия, – отвечали мне. – Слышанье немыслимых обертонов, сверх-изученных, есть катастрофа. Но привести это звуковое цунами в состояние гармонии вряд ли возможно… Может быть, наука будущего…
Другой настаивал:
– Нет, он действительно мог бы создать неслыханные звучания, если бы он научился управлять ими по всем законам гармонии!
– Вот так логика! – отвечал кто-то. – Неслыханные звучания – мы же слышали их! И им не нужна наша гармония…
Не слушая, тот продолжал:
– Тогда бы он владел теми сферами звуков, которые ему слышатся! А пока – он только вырывается в непознаваемое и что-то оттуда нам сбрасывает. Какие-то…
– Жар-птичьи перья! – сказала я. – И перья павлина, которые мы слышим и восторгаемся ими.
Хоть и отрицаем, бредом считаем эти десятки бемолей и диезов, причину необыкновенных его композиций. Тут такой колдовской круг!
Но мне отвечали, что это все, что я сказал, – литературщина, дело вовсе не в этом, а в том, что для того, чтобы сочинять музыку, надо изучить контрапункт.
А Котик Сараджев уходил от нас по ночным улицам, окруженный домами в стиле несуществующих для нас десятков бемолей и диезов, и в тишине ночи ему издалека шли звоны подмосковных колоколов, которые трогал ветер.
Вскоре Котик пришел ко мне. Он бережно нес завязанную тесемкой коробочку, кондитерскую.
– Я вам печенье принес! – сказал он празднично и поклонился не без гордости. Он аккуратно развязал тесемку и поставил на стол коробочку, раскрыл крышку и положил ее рядом. – Вы, пожалуйста, кушайте! – сказал он чинно. – Если его с чаем с молоком – оно очень питательно. И сыну его давайте!
Я благодарила, смущенно смеясь. Это было так неожиданно! Мы сидели за чаем, вечером, у моей старшей подруги, той самой, что работала концертмейстером. Котик уже играл нам на рояле свои ранние гармонизации, которым не придавал цены. Он равнодушно выслушал наши похвалы и на вопросы хозяйки дома, пианистки, ответил вразумительно и терпеливо! Но он казался усталым.
– Оп-пять б-был царем! Эт-тим с-самым, Федором Иоаннычем, что ли… Неин-нтересно! И зач-чем им это пон-надобилось? Как-кой я ц-царь? Он-ни говорят мне: ты типаж (это что такое?). Да!
Великолепный, ты же р-родился б-быть Иоан-ны-чем этим, и наружность твоя, даже и грима не надо! Н-но ведь у них совсем никуда не годные колокола, я на них совсем не могу играть, три-четыре колокольчика – и все! Если б один большой был – хотя бы благовест можно, а то… А они говорят; нам трезвон надо! Мы, говорят, тоже попросим у Наркомпроса колокола, только играй! Вся Москва, говорят, на спектакль придет, понимаешь? Но я им сказал: нет, хватит! А колокола пусть мне даст на мою колокольню Наркомпрос! И я ушел.
Лицо его подернулось тенью – и он заговорил вдруг быстро-быстро, но не по-русски, а на языке вполне непонятном, раздражение слышалось в интонациях. Пораженно глядели мы друг на друга, ничего не понимая. «По-армянски, – мелькнуло в моем мозгу, – отец – армянин, и бабушка, может быть, в его детстве…»
Заливчатый детский хохот вывел нас из смятения. Это хохотал в восторге от неожиданности Туля. Он восхищенно уставился на чудного гостя, не слушая увещаний матери. Легким румянцем подернулось ее лицо, глаза, мягкие под тяжелыми веками, смотрели на Котика, силясь понять происшедшее. Но он, уже придя в себя, тоже смеялся, кивая ребенку, и, покраснев тоже, извинялся.