Принеся работу, я засиделась за чаем – сын в школе в вечернюю смену, могу не спешить домой, – слушая рассказ Юлии Алексеевны, Юлечки, о знакомом их, обещавшем прийти.
– Вы не слышали известного дирижера Сараджева? Константин Соломонович – Котик – его сын от первого брака. Звонарь. Музыканты считают его гением. Котик Сараджев! Анастасия Ивановна, он может сейчас прийти, чтобы вы знали. А то вы не поймете. Ведь он особенный!
Взгляд томных больших глаз Юлечки полыхнул в спешку рассказа.
– Он с двух сторон из необыкновенных семей; по отцу – я сказала: талант по наследству. Он же с 7 лет – композитор! А мать – дочь Нила Федоровича Филатова, по детским болезням профессор, его имени – московская детская клиника. Мать давно умерла, он еще маленький был. Она, больная брюшным тифом, услыхала крик сына. Встала – и пошла. За стенки держалась, в жару. Но не дошла, упала. Потеряла сознание. Вскоре она умерла. Он похож на нее, хотя и на отца похож, тоже что-то восточное. Вы сами увидите! Он заикается. Иногда – почти чисто говорит, а иногда – трудно! Но самое главное в нем – это гиперестезия слуха, – спешила рассказчица. – Он слышит в октаве совершенно отчетливо – 1701 звук. Он нам рисовал схему. Я ее найду, покажу вам! О своих «гармонизациях» рояльных (он их так зовет) он небрежно говорит. Он только колокола признает, Котик! Мы на днях собираемся его слушать – пойдемте с нами?
– А он как: аккомпанирует при церковной службе?
– Ну да, и он сердится, что в другие часы – нельзя… Он ведь чудной. Котик… Не понимает! В субботу пойдем, хорошо? А когда в каком-нибудь колоколе ему слышится, как он говорит, звук слишком прекрасный, он выпускает из рук все веревки колокольные, и… (слово «падает» пропало в звонке из передней – длинном, настойчивом; нет, не спешном, не нервном – настоятельном, как бы праздничном).
Встреча
Радостно, как-то торжественно – зная ли, что ждут? – выходил из передней высокий, темноволосый, в аккуратной, темной, плотной рубашке, подпоясанной ремнем: одергивая полы (как это делают мальчики от застенчивости, тут – не так: не застенчиво, а – в некой веселой готовности – предстать). Карие огромные, по-восточному длинного разреза глаза сияли блеском темным и детским по силе открытости. Голос запинался:
– Я оп-поздал н-нем-м… – радостно прорвавшись, – много! Ппп-рости-те… – Кланялся, пожимая руки, смеялся.
(Пожалуй, красив! Волосы волнистые, длиннее положенного. Царь Федор Иоаннович, театральный какой-то!)
– Мой источник меня задержал, – медленно, но словоохотливо пояснял нам вошедший, с веселой улыбкой сопровождая слова, – ему мои сказали – где-то я там «болтаюсь», поздно домой прихожу. Да! – Он вдруг оживился, очень.
– Я вч-ч… – слово не удавалось ему, – вче-ра у Глиэра был! – Он обвел всех нас глазами, сияющими. – И мне выд-дадут разрешение от Наркомпроса, – он развел руками широко и радостно, – ск-колько н-на-до мне к-к-колоколов, в каких н-надо тональностях! Дооборудуют мне мою звонницу! Пожалуйста, – он провел рукой по воздуху, как бы перечисляя нас, – п-приходите вы тоже!
Юлечка усаживала гостя за стол, наливала чай, придвигала хлеб, печенье, варенье.
– Кушайте, Котик!
Котик ел с большим аппетитом, продолжая рассказывать свои победы и приключения домашние.
Он ел весело, увлеченно, по-детски. Было удивительно наблюдать эту смесь горечи о непонятости и радости о победах, создававшую вокруг этого человека непривычную атмосферу, – ей трудно было подобрать эпитет.
Я рассматривала Котика со сложным чувством восхищения и жалости, смесью впечатлений, им даваемых. Как бы в зеркальном отражении той двойственности, в которой шагнул откуда-то в эту комнату к нам пришедший.
Но он вдруг остановил свой рассказ. Порывисто привстав, он трогал пальцем сахарницу.
– Удивительно! – вскричал он пораженно, как будто увидев друга. – Тип-пичная сахарница в стиле «До 112 бемолей!». – И он погладил ее, как гладят кота.
– Да! – спохватился он, извиняясь за то, что отвлекся, – так я уж-же от-тобрал один маленький колокол – один пуд и четыре фунта. Это на весах, старых, – вроде бы застеснялся он, – а другой – ну, этот побольше будет! – Он рассмеялся. – Еще не вешал его н-на весах, ну, думаю, пудов пять будет… Вы не представляете себе, какой звук! Эт-то, как говорится, божественный! В груди – холодок даже! Я – даже боюсь… такой звук! Ну, а еще – уже неподъемный! Только несколько человек его смогут поднять! Ре-ди-ез!
Он отрезал себе серого хлеба и, намазывая на него слой варенья:
– Какой хлеб вкусный! Он свежий, да? Свежий! Я, впрочем, не обедал сегодня, не было времени! Когда человек не ел долго – так все ему вкусно кажется, да? Я заметил…
Мать что-то сказала Юлечке, и та вышла. Но уже забыл Котик, что не обедал, плывя по волнам рассказа о наркомпросовских колоколах, потому что удивился, обрадовался вдруг, увидев глубокую тарелку супа в руках Юлечки. Она ставила ее на стол, придвигая ее, несла еще хлеба.
Котик возликовал, как дитя.
– Эт-то очень хороший суп, я вижу! – объявил он (должно быть стыдясь, что он один из присутствующих будет есть такое!). И, глубоко погрузив ложку в подправленное растительным маслом и луком кушанье, стал молча наслаждаться едой. Взгляд его был опущен на тарелку – длинные, трепетно вздрагивающие веки; как бы выросший в наклоне нос и безусый рот – все это сейчас было жалобно. За минуту, при полыхавшем огне глаз, величавое, победное, красивое сменилось другим – незащищенностью…
Но мне было пора идти. Я встала. Он не заметил меня, ел. Юлечка вышла за мною в переднюю.
– Необыкновенный, да? – спросила она, прикрыв дверь. – Уникальный! Вы знаете, – она остановилась перед предстоящей темой, но, превозмогая себя, как девушка современная, – он же другой, чем все: у него есть пассия. – Она легко употребила уже отжившее слово, видно в семье употребляемое. – Она – балерина. Но это все – платонически! «Ми-бемоль» (сколько бемолей – забыла!). Он ей пишет письма, бывает у них. Понимает ли она в его колоколах – не знаю, но он ей посвящает свои «гармонизации» колокольные. Вы услышите, это как целый концерт! Музыка – удивительная!
Серьезное, мужественное, привлекательное лицо Юлечки поражало волевым началом. Филологию выбравшая, путь отца, она обещала многое в будущем.
– Довольно потрясающее впечатление, – говорила я, одеваясь, не найдя иного слова. – Мне он знаете кого напомнил? Не знаете? Князя Мышкина!
– Правда? Ну, это вы… нет! Вы не думайте, он очень насмешливый; про сестер – «преподобные»; он – нелегкий дома, я думаю, самозащита! Озорство иногда даже! В Мышкине – не было! Отца, правда, очень любит!
– Сколько лет ему, Котику?
– Двадцать семь! Жаль, что уходите! Обледенелые ступеньки, мороз, ветер. Я иду, спрятав нос в воротник. Сын, наверное, из школы вернулся, надо идти скорее. Позади меня – целый мир, волшебный и непонятный, непостижимый, но до жалобности – реальный. До какого-то стеснения в груди.
Знакомство
Котик оказался ручным. Он легко отозвался на приглашение в следующую же нашу встречу у Алексеевых. Он придет за мной в субботу перед всенощной.
Сегодня его не будет в их доме, и мне грустно. Вошел в душу. Но, сдав пачку карточек, я задержалась в беседе с Юлечкой. Я ее очень люблю. И сейчас я впервые увидала того, о ком только знала: дальнего родственника Алексея Ивановича, и я в волнении слежу за размахом маятника жизни. Иван Алексеевич! Кто не знает его на его родине! Зачинатель письменности одной из поволжских народностей, подобный герою народному, проложивший след – на века. Но десятилетия прошли – он пережил себя, он здесь живет на покое, потеряв память, забыв величье свое и свой труд. Он прошел, ведомый старушкой женой, через комнату в ванную, молчаливый, седой остов прошлого, грузный, отсутствующий… и я гляжу ему вслед.
О это чувство, которым содрогается молодость, глядя на зрелище старости, не оно ли незримым серебряным холодком трепещет по волосам юных, подготовляя, будя прислушиванье к тому, что должно прийти? Словно над бездной наклонясь, глядела я ему вслед.