Через неделю мы с ним вновь говорили о монастыре, но начал разговор я и говорил, волнуясь, и, как бы поточнее определить? — пожалуй, с азартом удачливого детектива.
А вот с чего началось.
Зритель так привык к условностям театра, — вернее, мы его так приучили! — что грим, вслед за декорациями, стал сходить на нет. Даже мужчины гримируются «косметически» — взбить немного волосы, в крайнем случае положить освежающий тон — и все! Парики и бороды все меньше и реже появляются на сцене, только в исторических пьесах, а, если вы в современной постановке увидите актера в бороде, знайте — она его собственная и отпустил он ее, чтобы сняться в трех сериях нового телевизионного фильма. Даже костюмы стали условными, а если появляются в стиле прошлых веков, получают модное название «ретро» и видоизменяются до неузнаваемости. Постепенно отпала нужда в личных коробках для грима — порастерялись, поломались, ушли во вторсырье, и уж если актеры гримируются — к их услугам гримерный цех.
А всего лет десять назад у каждого были свои коробки для грима, и считалось несерьезным делом иметь покупную, картонную — всеми правдами и неправдами заказывались у кого попало коробки из нержавеющей стали, с глубокими отделениями для множества тонов. Были они увесисты, просты и вместительны — содержимым одной коробки можно было загримировать для съемок обе армии для Бородинского сражения, а при необходимости и пользоваться ими в рукопашной. В отделении для кисточек — было в них и такое — узкое, вдоль всей коробки! — лежали настоящие колонковые кисти и вместо пуховок задние заячьи лапки. Ими удобно накладывать на грим пудру. Откуда такое количество заячьих лап появлялось в театре, вполне могло заинтересовать телевизионную передачу «В мире животных».
Так вот у Цыгана, моего приятеля Игоря Кузьмина, у одного из немногих в театре сохранилась именно такая увесистая коробка. Он берег ее, никому не давал, впрочем, желающих и не было, уходя из театра, сдавал на хранение в гримерный цех, дорожил ею не из скаредности, как выяснилось позже.
На коробке была наварена бронзовая ручка, в углу красовалась замысловатая монограмма.
Когда я говорил, что в театре о человеке знают почти все, то есть ничего не знают — это был как раз тот случай: с Игорем я знаком еще с института, много лет мы работаем в одном театре, но эту уникальную коробку я никогда не видел вблизи.
В тот день, он сидел в своей гримерной у столика, штора на окне была задернута, лампочки над столом ярко горели — войдя в гримерную нельзя было определить, что за окном — вечер или день?! Актеры создают себе вечернюю обстановку всегда — привычка играть спектакли по вечерам, почему все утренние и кажутся «ненастоящими», а «утренниками».
Он сидел, склонившись над своей коробкой, и что-то колдовал там.
— Привет Федору Волкову! — сказал я, входя к нему.
Этим приветствием я давал ему понять, что гримом в таких коробках пользовались во времена великого Первого Актера, да к тому же на периферии, где-то в Ярославле и тыщу лет назад.
— Привет халтурщику! — парировал Игорь.
Он знал мою нелюбовь к гриму, особенно к лаку, коим мы клеим усы и бороды. Во-первых, он резко пахнет, во-вторых, если гримерша слишком старательно приклеит парик, после спектакля придется отдирать его вместе со своими волосами, полчаса отмывать их одеколоном и, выходя из театра, возбуждать зависть обитателей двора, обдавая их животворным запахом «Тройного».
Я ходил по гримерной, посматривал, что он там колдует над своим сундуком из нержавеющей стали.
— Давно не был в деле! — сказал он, кивая на коробку и чему-то улыбаясь, и показывая при этом неправдоподобно белые зубы.
Костяной лопаточкой он снимал запыленные слои цветного грима и обнажал их в яркой первозданности: ярко-голубые, зеленые — для подводки глаз, бордовые, карминные — для губ и румянца.
— Ты, пожалуй, и забыл, как им пользоваться? — спрашивал он, склоняясь низко над столом, чтобы лучше рассмотреть свои богатства. Игорь был, что называется, крупного телосложения, но руки у него были почти миниатюрными, и он изящно и неторопливо длинными пальцами орудовал костяной лопаточкой.
Откинутая крышка мне хорошо была видна, она привлекла мое внимание тем, что была не блестящей, как положено нержавеющей стали, а цветной, затуманенной, словно чем-то расписанной, но не явственно. Свет от лампы лег на крышку так, что она перестала бликовать, и я различил какие-то мелкие рисунки, разбежавшиеся по всей ее внутренней стороне.
— Ну-ка, ну-ка! — потянулся я к нему. — Что это такое? Покажи, если не секрет!
Он откинулся на стуле и повернул коробку ко мне, чтобы удобнее было рассмотреть.
Вся внутренняя стенка была расписана непривычными для глаза красками. Рисунки были мелкие, почти микроскопические — букет ярко-голубых незабудок, изящно изогнутые пальмы, профиль Мефистофеля, как принято изображать его в театре после Шаляпина, угол средневекового замка или монастыря — и все яркими красками, без полутонов. Вся картина в целом, точнее, вся галерея картин была словно под пленкой.
— Твоя работа? — спросил я удивленно и восхищенно. Он заулыбался и закивал, как китайская игрушка. Здоровый мужик с крепкими руками, как дитя, любовался своими едва различимыми миниатюрами. И было, чем любоваться — линии были точны и изящны, а веселая гамма красок радовала глаз.
— Неведомый шедевр! — продолжал я. — Неизвестная манера, неизвестного автора. Чем работали, маэстро?
Он улыбнулся еще шире и хитро прищурил на меня глаза — «Угадай!» — не стал томить и показал… на свою коробку:
— Гримом. Вот этими тонами и кисточкой, а сверху — нашим лаком для бород и усов, что ты так любишь…
То ли увидев мое недоверие, то ли решив довести мое восхищение до апофеоза, он прямо на поверхности столика — а столы у нас покрыты пластиком, — несколькими точками разных тонов, набросал цветок, вернее, слепил цветок, взял пузырек с лаком и, едва касаясь кисточкой — лаковкой! — легонько замазал рисунок, и очередной шедевр был готов — лак сохнет быстро!
— Первый раз вижу такое… — начал было я и осекся.
Что-то смутное шевельнулось в памяти, остановило категорическое утверждение. Я подумал, что не могу утверждать, что такое вижу в п е р в ы й раз, потому что я видел такую технику рисунка, точно, видел и основательно видел, но давно. Может, в детстве? Нет, исключено — мое детство прошло в атмосфере, чрезвычайно далекой от театра и прочих художественных ценностей!
Пожалуй, неожиданное вторжение в память несколько оглушило ее, и она отказывалась давать информацию, как иногда мы мучительно заставляем себя вспомнить мотив самой популярной песни и не можем, пока что-то не щелкнет в голове, и мы с облегчением говорим — «Да вот же…»
Он не распознал моего волнения в короткой реплике и продолжал:
— Дядька меня научил. Был он и актером, и режиссером — эдакий вечный скиталец по периферии, оседать не желает, хоть уже и в возрасте… Научил он. Но рука у него покрепче моей — перед войной он метался, что выбрать — Театральное или Суриковское? Ну, как говорится — выбрала война.
Я так внимательно слушал его, так заинтересованно рассматривал рисунки, так изумленно качал головой и неподдельно восхищался, что он милостиво добавил:
— Как-нибудь принесу в театр е г о коробку с гримом. Дядькину! Оставил на память! В два раза больше этой — картинная галерея. Лак потемнел, но разобрать можно.
«Мотив забытой песни» все еще не давался мне, а восхищение продолжало изливаться.
Он воодушевился от моих слов.
— Свободен?
— Как птица!
— А какого черта мы торчим здесь? Идем ко мне. Погода приличная — пройдемся до зоопарка пешочком, заодно птиц посмотрим, а там до меня — рукой подать… Покажу тебе дядькины шедевры…
Предложение было заманчивым, и я согласился, тем более, что поиск пропавшего мотива начинал изводить меня.
Мы пошли в Волков переулок, мимо зоопарка, где сквозь ограду полюбовались на диких кряковых, что пристроились вне заморского штата на дармовщинку и никуда зимой не улетают.