— Ты забываешь одну простую истину, Герасим… Своя рубашка ближе к телу.
Однажды Герасим подошел к дому Ливии: шторм были спущены, дом перешел в ведение примарии. Соседи, у которых он спросил, знают ли они, что случилось с девушкой, сказали, что Ливия, вероятно, убежала с немцами. Герасим обнаружил у них ее вещи: скатанный ковер, несколько стульев. Сначала он хотел подать на них в суд, но потом, занявшись своими делами, передумал. Этим ничего не изменишь, к тому же люди могут подумать, что он сам хочет забрать вещи.
Мать ни о чем больше его не спросила, только, когда услышала, что он ложится, сказала:
— Была тетушка из Инеу… Привезла продуктов. Если хочешь есть…
— Я сказал тебе, мама, что есть не хочу… Я сыт и жениться тоже не хочу. Надеюсь, ты сообщила это тетушке?
— Нет, я ей ничего не сказала. Она даже и разговора о Корнелии не заводила.
— Тем лучше.
Он улегся, но долго не мог уснуть. Все время перед глазами вставало круглое красное лицо Корнелии, на которой его хотели женить еще прошлой осенью. Все это затеяла тетушка из Инеу, которая то и дело радостно сообщала им, что отец перевел на имя Корнелии четыре погона хорошего чернозема или половину маслобойни и часть тростниковых зарослей. Девушка не была безобразна, но уж больно глупа. Ей непременно хотелось стать горожанкой. Так как она не могла жить в Араде, чтобы подыскивать себе мужа, то тетушка взяла этот труд на себя. По ее мнению, Герасим был вполне подходящим женихом. Зная, как он упрям, она сперва навезла из Инеу кучу продуктов, потом принялась расхваливать Корнелию: девушка трудолюбивая, умная, будет ему хорошей женой. Тетушка привезла Герасиму и раскрашенные фотографии: на них Корнелия выглядела то грустной, то веселой, но на каждой она была в другом наряде. Однако Герасим не сдался, даже когда узнал, что Корнелия окончила четыре класса гимназии, не сдался и тогда, когда ему сообщили, что добра у нее не счесть.
К полуночи вернулся домой Петре.
— Мама, тетушка была?
— Была.
— Привезла чего-нибудь?
— Привезла.
— Вот хорошо. Я голоден, как волк.
Но Герасим ничего этого уже не слышал: он уснул.
2
Заседания фабричного комитета, жаркие споры с Симоном, председателем комитета, упрямым социал-демократом, который хочет запутать его цитатами из Маркса и Каутского, утомляют Хорвата, ему кажется, что он напрасно теряет время. Ведь в цехах столько дела, что не знаешь, за что взяться. Большинство рабочих возмущены тем, что барон Вольман открыто и совершенно безнаказанно саботирует призыв: «Все для фронта, все для победы». А так как Хорват пытается успокоить их, когда они заводят об этом речь, некоторые утверждают, что он продался барону. Другие, поумнее, но тоже недовольные тем, что десятки заседаний комитета не дают никаких результатов, спрашивают Хорвата каждый день:
— Эй, да ты никак еще растолстел, товарищ Хорват! — Он не знает, что на это отвечать. Тогда они сами отвечают: — Как не растолстеть, если целый день сидишь в комитете, развалясь в кресле!
По-своему они правы. Заседают в комитете все чаще, а толку все меньше. Если бы кто-нибудь спросил Хорвата, о чем они спорят на заседаниях, он не сумел бы ответить. Пожалуй, сказал бы, что они спорят с Симоном по теоретическим проблемам. Да еще по каким! Симон никогда не произносит имени Вольмана. Он называет его капиталистом, а рабочих массами.
— Массами нужно руководить в борьбе против капиталистов. Но не как армией, товарищ Хорват, а как детьми, которых необходимо учить. А мы, руководители масс, должны быть настоящими социал-демократами подлинными марксистами.
И если Хорват отвечает ему: «Все это хорошо и прекрасно, но что делать с рабочими в цехах, они требуют молока, а Вольман им не дает», — Симон, как истинный оратор, сжимает кулаки и начинает декламировать:
— Что такое один Вольман по сравнению с широким фронтом капиталистов у нас в стране и за границей? Какое значение имеет то, что отдельные рабочие требуют молока, когда они должны прежде всего сбросить цепи тысячелетнего рабства!
Как-то Хорват сказал ему, что, к сожалению, рабочие не могут быть сыты только тем, что сбросят цепи. Симон протер очки и, как человек, который должен поставить кого-то на место, ткнул в Хорвата пальцем:
— И молоком твоим они тоже сыты не будут.
— Это верно, — ответил ему тогда Хорват сердито. — Сыты они не будут, но и не заболеют туберкулезом. А это очень важно.
Симон, задумавшись, попросил дать ему день на размышление, чтобы обсудить ответ вместе с Тибериу Молнаром, секретарем уездного комитета СДП. На следующий день он, весь сияя, начал объяснять Хорвату:
— Большие социальные вопросы так просто не решаются, а вопрос о молоке не имеет никакого значения по сравнению с большими социальными проблемами.
Хорвату не нравятся также отношения фабричного комитета с бароном. Тот сам назначает время совещаний и, как человек, который хочет развлечься, рассаживает членов комитета вдоль стены, словно школьников. Он так любезен, что, когда начинает говорить, руки чешутся схватить его за горло. Однажды он даже предложил им кофе.
— Нам не кофе нужно, господин барон, а молоко! И не только нам пятерым, а пяти тысячам рабочих.
Хорват надеялся, что барон станет возражать и тогда ему представится случай высказать все, что у него на душе. Но барон, как всегда, только улыбнулся:
— Вы остроумны, господин Хорват…
Хорват не нашелся, что ответить. Только за дверью, на фабричном дворе, он разозлился на себя, что не сумел поставить барона на место. На собрании он так часто упоминал имя Вольмана и так зло ругал его, что рабочие спрашивали себя, как это у него хватает мужества после этого встречаться с бароном. Однажды Вольман очень вежливо пригласил его к себе в кабинет и сказал ему:
— Я слышал, вы опять ругали меня.
— Да, господин барон, вас правильно информировали, и я предложил бы вам в самое ближайшее время увеличить ему жалованье…
— Кому ему? — удивленно спросил Вольман.
— Тому, кто вас информирует.
Вольман помрачнел. Ему не нравились дерзкие люди.
— У меня все, господин Хорват. Можете идти.
— Как вам угодно, господин барон.
3
Сидя по тюрьмам, Хорват всегда строил планы на будущее. Он пытался представить себе то время, когда не надо будет скрываться, когда он сможет открыто бороться против барона. Поэтому сейчас он был недоволен: не лежала у него душа подписывать отпускные документы рабочим, визировать хлебные талоны для столовой и следить за выдачей кредитных книжек. Ему казалось, что все это совсем не дело партийного активиста. Временами его одолевали сомнения. От мысли, что он вступил в спор с Симоном по поводу его теории «больших социальных проблем», ему становилось не по себе. В сущности, он не был убежден, что Симон не прав. Нужно ли, чтобы партийный деятель добивался стакана молока или починки крана, когда такие вопросы могли решать профсоюзные активисты цехов? Правда, они не были энергичны. Если бы он занялся только разъяснительной работой, он упустил бы гораздо более важные вопросы, как, например, организацию поста первой помощи или пересмотр коллективного договора. И все же, что ни говори, жизнь после освобождения он представлял себе иначе. Он думал, что, как только партия выйдет из подполья, люди тотчас же встанут вокруг нее стеной. Ему нравилось думать, что после освобождения не будет недовольных. Разумеется, он знал, что это произойдет не сразу, но теперь радужные перспективы казались ему слишком далекими, а жизнь дорожала с каждым днем. Вместо армии рабочих, облаченных в синие комбинезоны, он видел вереницы худых, плохо одетых, голодных людей. Барон был всем доволен, стал еще румянее, как будто освобождение пошло ему на пользу. А вокруг царила бедность. Ткацкие станки ни разу за войну не ремонтировались. В цехе, где работали машины марки «Hacking», трудно было находиться, так грохотали расхлябанные станки. А он, Хорват, представитель рабочих, вместо того чтобы заниматься революционной деятельностью, должен писать письма в Бухарест, поддерживать требования барона в отношении запасных частей или торопить министерство с доставкой сырья. Хорват был уверен, что, если бы он работал в полиции, он был бы гораздо полезнее рабочему классу: он безжалостно расправлялся бы со спекулянтами, ликвидировал бы банды взломщиков и арестовал бы всех кутил, которые нигде не работали. Иногда у него возникало такое чувство, будто вместо того, чтобы оставаться революционером, каким он был раньше, он позволил увлечь себя на удобную и спокойную стезю мелкого служащего. Вначале он считал, что так будет продолжаться недолго, но шли дни, и он вынужден был признать, что все меняется слишком медленно, события тонут в повседневных мелочах, вязнут, как быки в тине. Хорват боялся, что пройдет еще немного времени и он будет уже не в состоянии сдвинуть с места колесницу революции. Оставаясь наедине с собой, он находил объяснение чему угодно. Теоретически он понимал все, однако его желудок и желудки тысяч ткачей не довольствовались теоретическими ответами.