Соленое Озеро лежит на ободе некогда великого мореподобного озера на высотах американского плато; огромные горы, как те, что укрывают маленький фермерский городок Фармингтон, Юта, снежными изборожденными горбобуграми от бешенства ветра, что прилетает, дуя, от верхних Саскачеванов и территориальных Монтан; поразительно, до чего городок аккуратно и ярко разложен. Сперва его видишь, как мы тогда увидели, за сумеречными равнинами, как сверкающие драгоценности на воде; вода Соленого Озера ночью всегда столь таинственна, потому что никакой своей частью не плещется в берег, она уложена в бассейн сильно внутри, ни лягушек, ни буйной растительности, все сухо, пустыня, соль, плоско, а за изгибом богом проклятой или богом благословенной земли, где мне явилась божья туча, выходя, можно видеть полногорбое исчезновенье телеграфных линий, натянутых на шагающие столбы к бесконечной изгибистости. «Мир воедино скрепляет как раз то, чего не видишь, – сказал я Коди, – изгиб».
«Ух, – сказал Коди, и я ему только что рассказал все про змей под холмами и замки, где летучим мышам призраки покоя не дают, Монахов, парапеты и наверху колыбельки, – никогда не слыхал, чтоб ты так разговаривал», – сказал он; он был бледен, потел, лихорадка, бешеный, перевязка его содрогалась, как огонек в темном налетающем воздухе, он уснул у меня на руке большим пальцем вверх – как на посту. Повязка вся посерела, размоталась, в тысяче суровых миль позади Эвелин, вероятно, сотворила ее снежно опрятно новой. Бедный, бедный Коди, я смотрю, как он спит в машине, впереди говорят: «Держись за баранку, он проснется, проедь еще немного»; муж: «Не боись, дорогая», а педик: «Я никогда не видел ничего настолько сумасшедшего, можно подумать, что этот мир состоит из ста процентов персонажей». У них Лувр ему на брошку в ныряльных ваннах, он со своей жопой складывается всебесконечно… как старуха в Каннах в три часа пополудни в ювелирном магазине: «Qu’elque chose pour la plage»[68].
Мы въезжаем в Солт-Лейк-Сити; солнце пропало, падает тьма; Коди просыпается от своей дремы, когда они подводят машину к больнице по чину для осмотра достопримечательностей; Коди выглядывает в окно; с полки сна, на Солт-Лейк-Сити, выложенный ожерельями геометрически узорчатого, кхем, света; он смахивает кустистую пленку у себя на глазах, он прикидывает разводку на город, где родился, уровни унылого времени пролетают над челами города, сокрытого в устремленной вверх ночи. «Это город, где я родился», – объявляет он. А на переднем сиденье слышат, но разговаривают об интересных больницах Солт-Лейк-Сити. На подростковом перекрестке, где питаются туристы, мы с Коди стоим, пялясь в яростных взглядах, пялимся на город: чуть раньше в тот день, пока туристы за наше время вкушали еще одну трапезу, мы заполняли промежуток, играя в разговорные игры за скверным мясным рулетом и под зелеными Том-Соеровыми деревьями Лавлока – того самого Лавлока, где я видел двух маленьких мальчиков и негритенка-сухоротика, тоже маленького, лет десяти, сидели на рельсах, строгая, с собакой – черт, то был 1947-й, я еще верил в мир, я спал на газонах автозаправок по пути повидаться с Коди и Денвером. Машина катит дальше. Между Соленым Озером и Денвером лежит тайна Кодиной души. Тут он родился, там он вырос; верхушка голого шального простора между безымянным местом с орлом на столбе шахтного ствола в саване, в северо-западном углу, средь грубых сосен, та штука сперва была про Колорадо, территорию Юты, великий серодень Дикого Запада, мрачное напоминанье вроде России, могучая труднопроходимая земля, – и душой Колорадо, та земля вот; Земляничный Перевал, подмигивает большое водохранилище в лунной ночи средь красных шалфеев; «Этот дурень не знает, как в горах машину водить», – пожаловался Коди; но на Весеннем разъезде Зеленой Реки с дорогой, той самой дорогой, они устали и дали Коди порулить, и уснули все втроем на заднем сиденье, как кореша (бедные потерянные ягнятки в Диллинджеровых пустотах пересеченной местности, три вялокуколки, либо космос, три грезы о призраках, три пандемических тампитоида, в роде своем сокращаемые до пола, мужчина, не доверяющий мужчинам, его жена доверяет лишь женщинам, вуаля! мужчина-женщина для их нужд; у меня тут – Фах!). Машина досталась нам на всю ночь; до Креммлинга мы добрались на пронзительной заре; ан рут он показал исправительную школу в пиках возле Клаймекса, одну, в которых; да и шахты, Полибденовые; у саманных стен Креммлинга в хлопке́ утреннего воздуха по крыше Америки, и где кактус нес на себе росу до полудня, мы валандались, как ковбоекуклы; У меня было ощущение, что я больше приближаюсь к Кодиной тайне – Коди тоже раньше был ковбоем; могутная горная стена Берто стояла черной и квелой в Гибралтаричном своем саване в тучах; Врата. Взметнувшись вот так вот вверх, мы и впрямь; покатились по ней, языком слизнули перевал, сбросили сосны слева (милю) и распугали глину от себя справа от выступающих дорожных утесов, как те, кого дети рисуют в мультиках; Скалистые Горы последствий Кодиного рожденья и моложавых девчонко-балех в жарких машинах в давнем вот-вот. Как вдруг снова жаркий Денвер, плоский блин на равнине морского дня. Городок его взросленья, Шикаго его отчаяний, в этом городишке он заставлял неоны мигать самим себе, как будто место им в Толедо, он исполнил Денвер, он был диковласым Коди Помреем своего собственного града – спешил там вдоль стены, со странным ключом в руке и с девушкой, ждущей его в машине.
Тогда-то Коди и угонял машины и подымал кипеж с пылью и идиотами, тот —
Мы зависли в Денвере, и дальше двигаться нам пришлось по различным причинам, и в невообразимом бедламе событий я вышел (вопя по телефону на мужчин и женщин, обвинявших меня в том, что я разрушаю семьи и укрываю преступников) с пятериком «Старого дедушки», вываливаю язык и устанавливаю особое бюро, просто прах, без льда. Мы пили на той штуке в гостиной (совсем как в его ныне-кухне) полной детворы, книжек с комиксами, сиропа и собак с их выводками; подушек, смятенья, телефона; дом друга; в гостиной, освещенной, вы бы сказали, луною, она висела снаружи, призраком нашего безумья. Мы так напились – мы ехали в Нью-Йорк – из Фриско – всяко-разно, по-любому – Коди исчез – вернулся – Бам, он пытался швырять гальку одной девчонке в окно (которую я раньше знал, у нее были славные мурашки на коленках), мать ее вымелась наружу с дробовиком на изгибе локтя, позвала банду старшеклассников на углу в старой машине, грозилась позвонить мужу, который на работе, и вот уж они с Коди сцепились по этому поводу на пыльной дороге под луною: сцена столь же хмурая – Коди никак не желал уступать; мне пришлось взять все в свои руки как «старшему» советнику; мы с Коди протопотали обратно в дом по грядкам люцерны, улюлюкая, («Да мне плевать», – сказал Коди), совсем как в прежние времена. Старый Дед Ушка. Все это вывалило на юбки Денвера, Западную Аламеду, темная дикая ночь… в чернилах гавкают собаки; битум тает на твоей вечерней Западной звезде, когда воображаешь, будто ее по-прежнему видно, висит-де в полночь между Стенами Берто со старым пастушьим-призрачным-всадником-в-небесах, синетемная за рекламной ночью над пустынями, черт бы побрал эту страну…. Выезжаем мы с женщиной, самой Фрэнки Джонни, несколько окейной, матерится и добродушная, зимою водила углевозные грузовики ради детишек своих, летом скакала верхом без седла с дамами-подружайками, одна из них рыжая старая царица цирка со снежным полу-миновым ощущеньем, что фигуряет, как в постели опилок по труднопрорезанным дорогам сломяголову вдоль по шоссе к Золотому и тому подобным местам – чего – такого сорта девка, с малышней своей, но одна четырнадцатилетняя доча, ради которой нам с Коди приходилось друг за другом присматривать, волновался-то преимущественно я; с матерью мы вышли, в такси, вызвали, в придорожную таверну, затопотали пив. В том месте полно молотков и запилов чокнутой гитары, уй-юйская ночь Колорады Колумбины с тавернами и хряпами, можно подумать, иногда они выскакивали наружу и привязывали кого-нибудь к столбу, и молотили его палками вообще нипочему, чокнутые арки на краю Равнин, костяшки Гор, свекловоды. А еще в тот день женился какой-то дурачок – Почему я сказал дурачок? – он паралитиком был, бедный ублюдок, его лишь сцапала, чтоб вел себя по-идиотски, разъяренная мускулатура; он был пьян у барной стойки, стонал и ворочался, молодой, лет двадцати, необычайно миловидный для молодого человека. Он доковылял до Коди на ногах пугала, стукаясь коленками друг о друга, и они через некоторое время скорешились посредством – КОДИ: – Да! и ОН: Яым такы фкавал, мне надо бы вэничча си-вооо-няааа? (визг, хохот, беэ, трепетливый палец, мучимый взглядопрочный дерг страдающим ликом святого прочь в его собственную красоту и отсутствие за гранью —) «Да!» все время орет Коди этому бедному дурню, он возбудит его невыносимо, несмягчаемо – Его стоны – Музыка блинг-блянгает и блямкает нормально так – паутины на экране, августовская ночь, Великие Равнины, Высоко на Холме Западной Ночи, пиво «Курз», пятница, «Филлип-Моррисы», мелочь, пивокольца, влажный пол в мужском гальюне – Коди выходит, я вижу, как он вталкивается во тьму рьяным размахом голых рук своих, у него есть план: чуть ранее тем же вечером последний из его родни устроил ему нечестную сделку – касаемо его отца – «Мы не считаем его ничьим отцом – прежде, чем он навсегда сядет в окружную тюрьму или психушки для алкашни, мы хотим, чтоб ты и он подписали бумагу» (родня его давно покойной грустной матери из Айовы), после которой мы час провели, гуляя по карнавалу, Коди, отчего-то, в джинсах впервые после дней с Джоанной (ради меня), в звездной ночи прохаживаясь, средь недорослей и каруселей, хорошенькие губки мексиканочек слишком юных, мальчишки в шатровых саванах курят над мотоциклами, опилки, яблоки в карамели, яблочные лона, розетковые машинки, жирафы, обиженные цирковые дамы, хлопающие стенки аттракционов Крохотуль, и приз, последний черствый сэндвич, слоны утаскивают фургонные дома, туча пыли затмевает звезды, из тьмы, вздыхая, налетает огромный нож, дабы пронзить сердце Коди (в двадцати пяти кварталах от моих скорбей на углу Уэлтона с 23-й) который залип на хорошенькой четырехфутовой мексиканской карлице-красотке на дворе мотеля через дорогу от последнего карнавального кола (место с мелюзгой, резинок место). «Черт, Ух, Пли!» Коди запустил руку себе под футболку, другая на себе, трет, выглядит он ужасно; он поступал так на Главной улице, Скалистая Гора, Северная Кэролайна, и Тестамент, Вёрджиния, это страх божий, что о нем должны думать люди. И вот теперь мы пьяны – Он едет покататься в машине какого-то бедного пьянчуги, возвращается с машиной, бам, угоняет другую с подъездной дорожки, рвет с места, прямо под носами у легавых и дискуссионно-групп, чье вниманье было привлечено ранее – Он обезумевает, он хочет, чтоб идиот поехал с ним кататься – «Давай, давай!» – умоляет он, но идиот говорит нет, вдруг боится его и пятится прочь; я говорю: «Мне никаких машин в угоне», она тоже; Коди свинчивает разочарованный, потный, краснолицый, подлый, угоняет еще одну машину, ездит кругами по центральным улицам своего старого мальчишества – вот оно все, Лэример-стрит с ярким огромным блеском и роями бродяг, цирюльня (Гаги?), дешевая киношка, бары-буфеты; ломбарды; и рельсы, и Чампа, Арапахо; Кёртис-стрит вся красная и ныне боповая, как Южная Главная в Л.-А., все поменялось, стало больше хеповым и как-то больше охладело; он ездит мимо бильярдной, там сейчас может быть Том; что стало смыслом его жизни? Кто ж тут скажет? И он ездит кругами, и возвращается в бар – он несется за нами в такси, перегоняет такси, пугает, ждет.