— Что? — обратился в слух Гавриил.
— Будто он уже один раз умер, а потом опять воскрес.
— Это тоже говорят люди Иво Шенкенберга? — спросил Гавриил.
— Некто Сийм народ запугивал, когда его судили за разбой. Перед казнью и рассказывал — чтоб боялись ливонцы дьявола, с которым сам встречался и со встречи с которым начались его беды…
— Глупое суеверие! — бросил другой горожанин, презрительно скривив губы. — Люди Иво стараются приуменьшить свой позор, потому и представляют своего врага колдуном. Но, по правде говоря, и сам Иво, и его люди уже никуда не годятся. Было время, когда их превозносили до небес, а теперь оказывается, что они ничего лучшего не умеют, как только грабить да жечь и упиваться пивом. Разве не так?.. С прошлой осени Иво Шенкенбергу ни одно дело не удалось. Раньше он чуть не лопался от гордости, считал себя великим полководцем, на своих друзей юности и смотреть не хотел, а теперь смотреть не может — прячется, живет, как крот, зарывшись в землю, и не решается никому на глаза показаться. Не понимаю, почему захват пленных поручили именно ему; ведь можно было заранее предвидеть, что из этого ничего не выйдет.
Из горожан никто не возвысил голос в защиту Иво.
Трактирщик сказал:
— Люди Иво Шенкенберга говорят, что он стал совсем другим человеком с тех самых пор, как дочь барона Мённикхузена вырвалась из его когтей.
Сердце Гавриила при этих словах сильно забилось; он стал напряженно слушать.
Трактирщик продолжал:
— С тех пор Иво стал бесноваться, как будто в него вселился сам Сатана. Своему родному брату как-то наставил синяков и намял ребра — и тот две недели не выходил из шатра, отлеживался; старуху-знахарку, всегда бывшую при нем, искалечил ударом ноги, а стражей избил до полусмерти за то, что те позволили увести девушку. Прежде он любил пошутить и покутить в компании шлюшек, прощал небольшие провинности. И военачальник был разумный: терпел, когда ему дельно возражали, принимал умный совет и сам был мастер на всякие военные хитрости. Но с того дня от него никто больше не слышал ни единого шутливого слова, всех шлюх разогнал, со своими людьми он теперь обходится прямо как дьявол, а против врагов ему уже ничего не удается сделать, хоть его отряд и увеличился.
— А я бы сказал: уменьшился… — вставил кто-то.
На него шикнули:
— Не перебивай.
Трактирщик еще припомнил:
— Говорят, едва Иво Шенкенберг услышит имя князя Загорского, то всякий раз бледнеет и дрожит. Одним словом, от сильной злости, от досады у него разум помутился.
— А что же, любезный, его так сильно разозлило, что раздосадовало? — полюбопытствовал Гавриил как бы от скуки, для поддержания разговора.
— Да то, что старик Мённикхузен увез свою дочь, когда самого Иво не было в лагере. Ты об этом еще ничего не знаешь, приятель швед?
— Нет, я только недавно приехал в Таллин. Борнхольм — моя родина.
— Ну, так слушай, уважаемый… — трактирщик явно обрадовался тому, что нашел слушателя, которому можно рассказать интересную историю. — Говорят люди так: Иво Шенкенберг спас дочь Мённикхузена от русских и при этом сам потерял свое сердце. Он берег девушку как зеницу ока, держал ее взаперти у себя в палатке, никому ее не показывал. Между ними, видно, было что-то серьезное, потому что, когда старый Каспар Мённикхузен о спасении дочери узнал и насильно увез девушку домой, она совсем рехнулась и перед алтарем, когда ее хотели обвенчать с юнкером Рисбитером, громко крикнула «нет»… Дома она страшно вопила и чуть не выцарапала отцу глаза.
— А это откуда известно? — изумился Гавриил, совсем не узнавая свою любимую Агнес в повествовании трактирщика.
— Это вроде служанка рассказывала. За серебряную монетку она еще и не такие тайны откроет… Так вот, — продолжал трактирщик. — Старый Мённикхузен не знал, что делать с сумасшедшей дочерью, и отправил ее в монастырь Бригитты, надеясь, что благочестивая и святая аббатиса Магдалена своими молитвами изгонит из нее злого духа. Да не тут-то было! Девушка, сказывают, стала еще злее, сыпала мерзкими словами, корчила рожи и даже покушалась на жизнь аббатисы. Монастырские люди рассказывают, что аббатиса проделывала с ней разные штуки, и так и сяк наказывала, однако это ничуть не помогло. Теперь фрейлейн Мённикхузен держат в темной келье взаперти, как дикого зверя, и никого к ней не подпускают, чтоб злой дух не перешел из нее в другого человека…
Дальше слушать эти бредни Гавриил не стал. Он поднялся, расплатился, попросил прислугу постеречь его лошадь — ему, мол, нужно еще в городе выполнить кое-какие дела, прежде чем ехать в замок, — и вышел на улицу.
У колодца он умылся и отправился бродить по улицам, прилегавшим к городским стенам, пока не обошел весь город. На сердце у него было тяжело. Гавриил хотел бы тотчас же отправиться в монастырь Бригитты, но… не мог выбраться из города. Все ворота были заперты, стены — высоки, внизу повсюду горели сторожевые огни, наверху, на галереях и башнях, вышагивала бдительная стража, вооруженная аркебузами и пистолетами, и недреманным оком обозревала окрестности. Гавриил понял, что выбраться из города сегодня ночью попросту невозможно. Разве только за спиной вырастут крылья или ангел-хранитель протянет ему руку помощи из туч… Он был узником, и весь город стал его тюрьмой.
Гавриил призадумался…
А что будет, если он завтра случайно столкнется с людьми Иво Шенкенберга и те его узнают? Что будет, если на одной из улочек его увидит юнкер Ханс Рисбитер? Да, своей чрезмерной смелостью, необдуманностью поступка Гавриил навлек на себя большую опасность… Но он ни минуты не сожалел о своем отчаянном поступке — он ведь теперь точно знал, где находится его Агнес.
Против опасности надо было пустить в ход хитрость. Так он всегда поступал и ни разу не ошибся.
Гавриил бродил часа два по пустынным улицам, потом вернулся в трактир. С удивлением заметил трактирщик, что шведский солдат, ушедший несколько часов назад с измазанным лицом, но с трезвой головой, возвратился с чистым лицом, однако с хмельной головой — Гавриил пошатывался и распевал шведские песни.
— Так вот какое дело было у тебя в городе, приятель! — проворчал трактирщик. — Не мог ты здесь напиться, что ли? Думал в другом месте лучшее пойло найти? Скажи мне, швед, кто в Таллине лучше меня варит пиво?..
— Не сердись, хозяин! — просил Гавриил «заплетающимся» языком. — Что сделано, то сделано. Встретил, понимаешь, дружков, а они — других дружков… а те откуда-то катили бочонок… за разговором не заметили, кто выбил у бочонка дно, но точно знаю, что пиво было не лучше, чем у тебя, хозяин, кисловатое… и ты можешь быть спокоен, — изрядно шатаясь, Гавриил воззрился на свое отражение в зеркале. — Но в таком виде я не могу показаться в замке — наш комендант с пьяными очень строг, он велит меня посадить на хлеб и воду. Спрячь меня куда-нибудь, добрый трактирщик, чтобы я мог сутки проспать и чтобы никто меня не видел, а сам никому об этом… даже не заикайся!
Во время этой длинной тирады, которая излилась из уст Гавриила далеко не так гладко, как мы здесь передаем, пьяный швед, удержав на секунду равновесие, сунул в руку трактирщику шведскую золотую монету и тем придал своим словам чудодейственную силу. Трактирщик тотчас же перестал брюзжать и внял его просьбе: проводил пьяного гостя в свою лучшую комнату, приготовил ему мягкую постель, сам стащил с него сапоги и, вежливо пожелав ему спокойной ночи, на цыпочках удалился.
Гость проспал оставшуюся половину ночи и весь следующий день, причем сна его не потревожили ни грохот пушек, раздававшийся в тот день то из города, то из лагеря осаждающих, ни крики горожан, занимавшихся тушением пожаров, ни вопли раненых — покалеченных русскими ядрами.
Вечером трактирщик явился «шведского воина» будить:
— Вставай! Может, ты тоже пойдешь бить русских?
— Бить русских? — повторил Гавриил, отчаянно зевая, делая вид, будто еще не совсем проснулся, а сам в то же время напряженно прислушиваясь к звукам, доносящимся извне.