Варшава поразила крикливо одетыми женщинами, какими-то странными полицейскими автомобилями, пузатыми, с нелепо торчащим пулеметом; домами в центре, готовыми вот-вот рухнуть. Совещание намечалось утром, в одиннадцать.
Петр Ильич проник в управление часом раньше, осмотрел первый этаж. Провала не ждал ни он, ни я, но приходилось намеренно раздувать легкие страхи капитана РККА, чтобы тот, посидев с коллегами на совещании, покинул управление настоящим Клаусом Шмидтом. На первом этаже Петр Ильич нашел незарешеченное окно, показался в нем, кивнул, скрылся, а я нанял пролетку и на ней подкатил к окну. Время медленно приближалось к одиннадцати. Портфель мой пузырился от снеди, бутылок, четырех гранат и «шмайссера». Кучер, патлатый парень, глянул на портфель, поерзал на козлах, учтиво предупредил: «Пан, если уж вам так приспичило, то банк — через два квартала, а здесь — одни бумажки…» Я не ответил. Я смотрел. На тумбе, в трех метрах от пролетки, расклеены были розовые, красные и синие объявления. Я увидел знакомую фамилию и не мог поверить глазам своим, зажмурился, еще раз вгляделся. «РАССТРЕЛЯНЫ приговором военно-полевого суда…» — это черным шрифтом по красному, двенадцать фамилий. А та, которая изумила, черным по розовому: «РАЗЫСКИВАЮТСЯ…» Семь фамилий, и среди них Игнаций Барыцкий. Игнат, тот самый, которому дали пятнадцать лет и из-за которого меня вышибли из «интернациональной» школы.
Это казалось таким невероятным, что я привстал и огляделся. Я хотел убедиться: сейчас 1942 год, сентябрь, Варшава, а не Москва 1939-го. И в Варшаве — немцы. И вознаграждение за поимку — не в рублях, а в марках и злотых.
Пролетка мягко осела, я опустился и увидел рядом с собою Петра Ильича. Пальцы его пробежались по вермахтовскому орлу на кителе.
— Угощаю, — сказал он. — Получил жалованье за пять месяцев, подъемные и какие-то надбавки… В ресторан!
Отчет, представленный им, получил полное одобрение. Начальство им довольно. За что мы и выпили в ресторане. Пузатые бокалы поднялись, встретились, разошлись. Час обеденный, но в зале пусто. Наконец появилась компания — пожилые интенданты, полковник и подполковник, с ними дама, чопорная, худая. Выпила — и стала красивой, теплой, похожей на одну мою московскую знакомую…
Немножко развезло меня. А Петр Ильич отложил вилку, потянулся к пиву.
— Главное не сказал… Эти трое, с шахт, доказали экономическую невыгодность восстановления… Их в Югославию отправляют, в Дубровники. Зовут меня с собой. Согласовали уже. Если соглашусь, то на следующей неделе могу поехать.
Слетел пьяный туман, и я понял, как не хочется мне расставаться с Петром Ильичом. Ему выпал шанс: от Югославии до Ближнего Востока рукой подать. А там Иран, где наши войска.
— Поздравляю, — сказал я. — С богом. Езжай. Я уж как-нибудь один управлюсь.
— Ты не понял, — жестко поправился он. — Я не поеду в Югославию. Не поеду. Я обязан… — с еще большей жесткостью пояснил он. — Я обязан быть рядом с тобою! Ты — единственный свидетель того, что я…
Никогда еще не был он таким серьезным и торжественным. Я смотрел, ничего не понимая.
Да и он смутился. И понес свою обычную околесицу.
— Да, — пробормотал. — Да, у нее были васильковые глаза…
Глава 11
Отправлял меня в Варшаву Химмель, какими-то своими воровскими делами связанный с местными интендантами, и перед отъездом оттуда я попал в кабинет подполковника Хакля. Самого его не было, мне предложили обождать, посидеть. В кабинете орудовал помощник Хакля, гауптман, успевая сразу рыться в шкафах, писать, читать и поднимать телефонные трубки. Что-то восточное было в этом гауптмане, азиатчина выглядывала из него, желтизна поблескивала в узеньких глазницах, движения бесшумные, словно обут был в мягкие сапожки. При очередном звонке он вдруг перешел на чистейший русский язык.
— …узнал… узнал… Как съездил?.. Ну… Вот оно что… И у меня для тебя новость, только завтра будет объявлено: Гальдера сняли!.. Согласен… Нет, две. Только где ты достанешь настоящую «Смирновскую»?.. Договорились: в шесть, там же, с той же…
Он положил трубку и зашелестел бумагами. Вскоре прибыл Хакль. Дел-то всего было — из рук в руки передать пакет и кое-что на словах. Разговорились. Гауптман неслышно покинул кабинет.
От Хакля узнал: Сергей Александрович Тулусов, из князей, семилетним ребенком привезен в Германию, там и воспитывался.
Я запомнил. Авось пригодится.
Глава 12
Гальдера, начальника Генерального штаба сухопутных войск, действительно сняли, о чем мы узнали уже в городе, о чем шептались в гарнизоне. Газеты и радио трубили об одном и том же: Сталинград падет со дня на день! Смещение Гальдера как-то не вязалось с пророчествами прессы и уж никак не касалось меня лично: что мне до Гальдера и что генерал-полковнику Гальдеру до меня? И упомянут он потому, что в день его отставки я почувствовал слежку за собой.
Не немцы меня изучали — уж в этом-то я разбирался. Кто-то из своих. Возможно, из тех, кто обосновался в Гридневских лесах. О них мне скороговоркою доложил Юзеф Гарбунец.
Сильная партизанская группа вытеснила из леса мелкие банды, оседлала дороги, вела себя по-хозяйски. «Благодарю, пан управляющий!» — поклонился Гарбунец, сжимая в кулаке деньги.
Почуяв слежку, я не стал менять привычки и скрывать знакомство с обер-лейтенантом Шмидтом. По спине прохаживались вполне доброжелательные глаза, но на всякий случай я посоветовал Петру Ильичу покинуть город на несколько дней, съездить в Ровно. Сам же стал подыскивать место для встречи с людьми из Гридневских чащоб и остановился на доме старухи.
Там я уже не жил. Химмель не упускал случая побахвалиться: «У кого жратва — у того все!» И в доказательство обычно открывал сейф, где грудою лежали ключи от лучших квартир города. Выбрал я ту, из окон которой мог видеть дом Петра Ильича, но пускать в квартиру к себе лесных людей не хотел. Неизвестно еще, что за народ и какой они, гридневские, выучки. Стал поэтому захаживать к старухе, обозначая тем самым место, где возможна встреча.
Произошла она в октябре. Землю уже подмораживало, затвердевшая поутру грязь к полудню растекалась. Старуха уверяла, что зима будет снежной.
В Сталинграде шли уличные бои, на остальных фронтах странное затишье. Мне исполнилось двадцать девять лет — и о событии этом не узнал никто, даже Петр Ильич. Мне было грустно.
Я не чувствовал себя живым. Мне вообще казалось, что все мы, жившие в стране до 22 июня 1941 года, погибли, и когда весною я постучался в дом старухи и увидел старуху, то первым чувством моим было: неужели она живая?.. Я вспоминал братика, такого чистого и честного, что он виделся как бы прозрачным, хрупким, и в воспоминаниях я негодовал на мать, почему-то братика не любившую. Горьким был день рождения, неуютным.
Однажды подошел к дому старухи, оглядел его, не увидел ничего подозрительного и все же насторожился. Пухом лежал снежок, покрывая следы. На крыльце — щепки и сучья, старуха недавно топила печь. Теплом пахнуло, уютом повеяло. Закрыл дверь, прошел в комнату. Никого. Сел. Встал, потому что увидел, как от калитки к дому идет добротно одетый мужчина, в бекеше, шляпа надвинута на глаза, усы почти гайдамацкие. Мужчина постучал в дверь, получил согласие на вход, тщательно вытер ноги, вошел, снял шляпу — и я узнал Игната Барыцкого.
От испуга и боли я сделал то, что делали в подобных случаях все вооруженные люди: наставил на Игната пистолет. А тот сбросил бекешу, сел рядом, мы положили друг другу руки на плечи и долго сидели, долго молчали. Пришла старуха, глянула на нас, молчавших, загремела на кухне посудой. Наголодавшись в лесу, я и гридневских представлял голодными и натаскал в дом много еды. Выпили — и опять молчали, мы оба были в 39-м году, и выходить из него не хотелось, на выходе был арест Игната и следователь, добивавшийся от меня свидетельских показаний.
С них и начал Игнат, сказал, что мое отнекивание и вытащило его из лагеря. Освободили в августе, самолетом доставили в Москву, определили в отряд, готовящийся в выброске в Гридневские леса, как знатока здешних мест.