По коридору этому, по толстым дорожкам, поглощавшим шум шагов, мы сами ходили с опаской, проникнутые уважением к выдающейся личности нашего начальника и к собственным немаловажным занятиям.
А этот Якуз, или Яков Узелков, не проявлял никакой робости. Он приходил в уголовный розыск как к себе домой, раздевался в служебном гардеробе, вешал на крюк собачью доху, долго и удивительно громко сморкался и, оставив при себе только портфель и заячью папаху, первым делом шел в дежурку, где топилась железная печка.
В коридоре на зеленой садовой скамейке с выгнутыми чугунными лапами сидели по утрам, пригорюнившись, как на приеме у зубного врача, свидетели и воры в ожидании вызова на допрос.
Погревшись у печки, Узелков выходил в коридор и подолгу беседовал с ворами и свидетелями, что правилами нашими строжайше запрещалось. Но что для Узелкова наши правила! Он рассказывал, что в губернском розыске, который, понятно, намного покрупнее нашего и где он часто бывал, правила куда попроще.
Он вообще любил подчеркнуть, что ему все доступно, и запросто упоминал фамилии таких работников губрозыска, как, например, Жур и Воробейчик, которых мы никогда не видели, но о которых слышали много достойного удивления. Он даже намекал на свою дружбу с ними, во что мы никак не могли поверить. Вернее, не хотели поверить.
Впрочем, Узелков и не старался убедить нас. Он всегда разговаривал с нами чуть небрежно, чуть иронически. И, разговаривая, смотрел в сторону.
Увидев в дежурке толстого мешочника, задержанного по подозрению в краже, он вдруг говорил задумчиво:
– Этот румяный мужчина мне поразительно напоминает Гаргантюа.
Я спрашивал:
– Это кто – Гаргантюа?
– Не знаешь? – удивлялся он и притворно вздыхал. – Хотя откуда тебе знать… У Франсуа Рабле есть такая книга…
Мы, конечно, не знали тогда, кто такой Франсуа Рабле. Спрашивать же у Якова Узелкова после его притворных вздохов считали неудобным. А он все чаще и чаще унижал нас своим удивительным, как нам казалось тогда, образованием.
Иногда он приходил очень рано, когда сводка не была еще отпечатана на пишущей машинке, и Венька Малышев сам выискивал для него происшествия. Венька брал у дежурного по уезду тяжелую, как Библия, книгу и говорил Узелкову:
– Ну, пиши: «Банда вооруженных налетчиков в количестве восьми человек, уходя от преследования, совершила налет на общество потребителей в деревне Веселая Подорвиха около девяти часов вечера…»
Узелков нервически вздергивал плечами:
– Ты не диктуй мне. Я не в школе. Ты говори мне самую суть. Я без тебя запишу.
Венька говорил ему самую суть. Узелков записывал очень быстро. И нам казалось, что самую суть-то он как раз и не успеет записать.
Впоследствии наши опасения неоднократно подтверждались. В газете обыкновенный факт из дежурной книги часто искажался до такой степени, что узнать его не было никакой возможности.
Узелков писал в газете примерно так: «Среди ночи сторож потребиловки услышал подозрительный шорох. Ночь была мглистая, небо заволакивали черные тучи, и силуэты всадников причудливо рисовались на фоне бархатисто-темного неба…»
Я скрывать не стану – мне нравилось в те времена, как писал Якуз. Слова его нравились. Но мне неприятно было, что он пишет неправду. Всадников не было, туч тоже не было. Были пешие бандиты и сторож, но он спал.
Венька Малышев, Коля Соловьев и другие ребята тоже сердились на Узелкова.
Узелков, однако, держался невозмутимо. По-прежнему требовал свежих происшествий.
И вскоре ему сильно повезло.
2
В полдень, в страшную метель, или, лучше сказать, в пургу, начавшуюся еще с вечера, к нам приехал весь облепленный снегом старший милиционер Семен Воробьев и сообщил новость:
– Из тайги на тракт вышла банда Клочкова.
Вот уж чего никто не ожидал в зимнее время!
У Маревой заимки, между Буером и Ревякой, где раздваивается Утуликский тракт, банда вечером устроила засаду, убила трех кооператоров, обобрала несколько крестьянских подвод и, несмотря на пургу, продвинулась дальше – в Золотую Падь.
– Тут уж я сразу к вам поехал, – докладывал старший милиционер Воробьев, спокойно расчесывая крупным гребнем мокрые редкие и длинные, как у священника, волосы. – Прямо немедленно поехал.
– А где же ты раньше-то был? – исподлобья взглянул на Воробьева наш начальник, словно стараясь боднуть его лобастой головой, поросшей серым жестким волосом, подстриженным «под бобрик».
– Где я раньше-то был? – переспросил Воробьев, глядясь в настенное зеркало в кабинете начальника. – Ну как где? Обыкновенно, по своему участку ездил. Участок-то какой! Лектор на днях говорил, две этих самых… две Швейцарии вроде того что могут разместиться. И на каждом шагу или эти бандиты, или опять же самогонщики. А я один на весь участок. И я ведь, между прочим, не стоголовый…
– Все ясно, – определил начальник, заправляя за уши оглобельки очков. И, уже не слушая Воробьева, снял со стены оперативную карту. – Клочков, значит, надеется на метель: она, мол, заметет все следы. Но это же глупость… Малышев, слушай… Я через сорок минут буду здесь, – показал он пальцем на карте. – Ты с группой должен подъехать сюда. – Он стал как бы ввинчивать палец в карту. – И без моих указаний никого ни при каких обстоятельствах не трогай. Отсюда, – он передвинул палец, – я попрошу курсантов с повторкурсов поддержать нас. Главное сейчас – не выпустить Клочкова из Золотой Пади. Реально?
– По-моему…
– Я тебя не спрашиваю, как по-твоему, – оборвал Веньку начальник. – Как по делу, будет реально?
– Реально, – кивнул Венька.
– Ну, действуй! – приказал начальник. – И держи в уме одно: никаких самоуправств! Если банда будет отходить, проследишь путь ее отхода. Вот так будет правильно…
Эта операция закончилась в тот же день к вечеру.
Я вступил в ночное дежурство по уезду, когда из Золотой Пади привезли семь арестованных и восемь убитых бандитов.
В числе убитых были атаман банды, бывший колчаковский штабс-капитан Евлампий Клочков и его пятнадцатилетний адъютант Зубок, которого Клочков, говорят, еще совсем маленьким подобрал где-то на дорогах гражданской войны.
Убитых свалили до выяснения личности прямо в снег во дворе уголовного розыска, и они лежали в темноте, как бревна, у каменного сарая с решетчатыми окнами.
Я вышел во двор с фонарем «летучая мышь».
Венька Малышев долго рассматривал убитых. В большом, накинутом на плечи тулупе, в монгольской шапке на лисьем меху, он походил в этот момент на ночного сторожа и, как ночной сторож, медленно передвигался по двору, будто у него зазябли ноги.
Я спросил, как прошла операция.
– Глупо, – сказал Венька и кивнул на убитых. – Ты смотри, что наделал этот наш припадочный – Иосиф Голубчик…
Я знал, что Венька не любит Голубчика. Но сейчас мне было все-таки непонятно, почему он сердится. Я еще спросил удивленно, приподняв фонарь над убитыми:
– Это что, разве Голубчик их наколотил?
– Да нет, – сказал Венька. – Клочкова, вот этого, Коля Соловьев срезал. Этого вот, – он тронул труп ногой, – кажется, я. А этих – курсанты с повторкурсов…
– А Голубчик?
Венька ничего не ответил, наклонившись над трупом Зубка.
Зубок лежал на снегу в красивой черной бекеше, отороченной серым каракулем, в расшитых унтах, без шапки, беловолосый, аккуратно причесанный на пробор.
Видно было, что шапка, теперь потерянная, приминала прическу до последней минуты жизни, и поэтому прическа осталась нерастрепанной на застывшей навсегда голове.
– Ты смотри, куда он ему попал, – расстегнул на мертвом бекешу Венька. – Прямо в самое сердце. Вот свинья худая! Ну кто его просил убивать мальчишку? Только бы ему порисоваться перед начальником, показать свое геройство. Он, припадочный, кого угодно из-за этого убьет. Хоть отца родного. Лишь бы начальник похвалил его за храбрость. Все время на глаза к начальнику лезет. Глядите, мол, какой я герой!..