…Ванька Уваров — ребятишки навеличивают его Ленич — по матери Лене Уваровой, колхозной счетоводке — примчался, когда Минька еще сидел за обедом. Отец Максим Поляков, заведующий машинным двором в колхозе, был дома, отдыхал после обеда, вытянувшись на лежанке и шурша газетами. Ванька покосился на него с опаской. Он робел перед отцами своих друзей, все они казались ему чересчур строгими и надутыми. Втайне он даже радовался, что у него нет отца. Вот и теперь он робко присел на краешек лавки у порога и вопросительно уставился на Миньку. Минька понял его взгляд и, чтобы рассеять все страхи, нарочито громко и непринужденно сказал:
— Вон Ванька пимокатным делом интересуется. Можно посмотреть на инструмент?
Отец, отбросив газеты, сел на лежанке и одобрительно и добросердечно подмигнул Ваньке Уварову.
— Похвально, Иван. Знаешь, как мой отец, а Минькин дед говорил? Не умеешь только того, за что не берешься. Понял?
— Ты бы ему, пап, о шерстях рассказал.
— Это другое… Но и о шерстях, конечно, знать надо. Тут, брат, целая наука. Какие бывают шерсти?
Вопрос этот Максим, должно быть, поставил просто как риторическую фигуру, а Ванька подумал, что обращаются к нему, и по школьной привычке стал, глядя в потолок, соображать:
— Овечья, коровья, собачья, козья…
— И еще мамонтовая, — закончил Минькин отец и расхохотался. — Это Минька недавно читал, что один геолог нашел на Севере мамонта в шкуре, и из его шерсти себе свитру связал. Но мы-то говорим об овечьей шерсти.
— Вы же спросили о шерстях? — насмелился возразить Ванька.
— Точно. Тут такое дело. Шерсть одна — овечья, но в том-то и суть, что шерсть шерсти рознь. Не всякая пойдет для добротного валенка. А лучше всего годится летнина, шерсть, снятая с овцы в конце лета. Она мягка, эластична, пропитана жирком и потом, и хорошо сваливается, скатывается в войлок. Ее можно определить по острому овечьему запаху. И на ощупь она как липкая, в отличие от жесткой, суховатой и пухлой «зимнины», которую состригают в конце зимы. Ну, а пимокат отличит зимнину от летнины и просто на глаз. В летнине будут комочки репейника, вилочки череды, другие летние липучки. В зимнине же — сенная труха, мякина, ухвостье. Сухая зимнина не скатается в пласт, сколько ни катай. Но зато она на другой службе хороша — из нее делают пряжу на варежки, шарфы, носки, а раньше пряли и на домашнее сукно. У нас его шабуром звали. Вот я, к примеру, вырос в домотканых, в шабурных штанах и в пальтишке-шабуре.
Ванька даже шею вытянул, слушая, и все удивлялся, что Минькин отец, оказывается, совсем не строгий, а напротив — очень даже приветливый и разговорчивый мужик.
— Есть и другие сорта шерсти, — продолжал Максим. — Примерно, поярок — первая стрижка с молодой овцы. Или клочья — линька, собранная ранним летом. Это — надбавка к летнине.
Максим поднялся, достал с печки катанки, большие, гладкие, с округлыми носами и заворотами в ладонь. Позевывая, стал обуваться. А когда обулся, постучал пятками валенок в пол и сказал:
— В моих вездеходах пять с половиной фунтов. Слыхал про фунты?
— Мы проходили, — кивнул Ванька. — Это четыреста граммов.
— Верно, около того. Так вот, шерсть до сих пор мы по старинке меряем фунтами. Во-первых, коромысловых весов нынче днем с огнем не найдешь, во-вторых, — так привычнее. Например, на тонкие выходные валенки, чесанки, идет всего около двух фунтов, но зато самой отборной, длинноволосой летнины. На обычные же валенки, на рабочие, поболе надо: на женские два-три фунта, на мужские четыре-пять.
Ну, а если нужны особенно жаркие валенки, в тайгу, в дорогу, на крещенский мороз, то в них вгоняют и шесть, и семь, и даже восемь фунтов! Как-то Иван Китов, покойник чудак был, девятифунтовые себе на лесозаготовки свалял. Но теперь уж таких не делают. Теперь в обозы никто не ходит. В тайге на машинах работают. Да и обуток такой, хоть и теплый, а неловкий, тяжел ка ноге.
Максим поднялся с лавки, на которой сидя обувался, и стал надевать полушубок. Ванька из-за его спины скорчил гримасу, по которой Минька должен был понять, что пора напомнить отцу об инструменте. И Максим будто подслушал их немой диалог:
— Заходите в катальню, увидите там что к чему.
К пимокатной мастерской, или попросту — катальне, ребятишки бежали рысью. Хоть и сияло вовсю полуденное солнце, но мороз был по-прежнему крут. Ванька, семенивший позади Миньки, хотел было о чем-то спросить его, но едва раскрыл рот, как тотчас захлебнулся жгуче холодной волной и прикрыл лицо варежкой.
Старая, с просевшей крышей, катальня стояла на ослепительно белом пригорке, закуржавелыми Окнами к солнцу, и над нею кренился тугой дымовой хвост. Едва ребятишки перескочили высокий порог катальни — невольно замерли на месте. После яркого, как электросварка, зимнего солнца катальня показалась темнее подвала, хоть глаз коли. В нос ударил влажный и вонючий пимокатный дух. «Пахнет супом харчо», — мелькнуло в голове у Ваньки.
Очухался первым Минька. Он уверенно шагнул в густые сумерки и потянул за собой Ваньку. Из мглы тотчас выплыло лицо Максима, покрытое каплями пота. Кругом раздавался глухой стук, шорох, плеск и еще звуки, похожие на свиное чавканье. Красновато светило круглое поддувало печи. Вскоре обозначились фигуры пимокатов. Затем — верстаки вдоль стен, закопченных, насквозь пропитанных сыростью. У самого входа, над печью возвышался огромный чан. Под шапкой густого пара в нем клокотала вода. С печью посредством патрубка соединялся огромный жестяной куб с помятой дверцей — сушилка.
— О-о, пимокаты прибыли! — воскликнул Максим поощрительным тоном, и все мастера тотчас повернулись на его ГОЛОС. Ванька узнал их — Семен Гужавин, Прохор Филимонов, Викул Тютюкин…
— Пополнение? Давай, давай, а то верстаки пустуют. Вот перемрем скоро, и валенка в деревне никто сделать не сумеет, — горласто закричал из дальнего угла длинный и сутулый Прохор.
— Теперь их не заставишь валенки работать, все больше к ручке, к бумажке тянутся, — усмехнулся бородатый Викул. — Вон у меня племяш с техникума приедет, по хозяйству палец о палец не ударит, сестра Аниска одна горбится. А этот чуть проснется — сейчас за гитару. Да хоть бы играл, а то лупит с плеча по струнам «трень-брень, трень-брень», будто шерсть на лучке бьет, и базлает, как под ножом: «Вы хрынцузской стырыне, н-на чужый планети»…
— Может, мы сами виноваты, к делу их вовремя не приучаем, — сказал Максим. — Ни к технике, ни к другому ремеслу.
И чтоб пресечь дискуссию о лености современной молодежи, махнул ребятишкам:
— Подходи ближе. Начнем урок по пимокат-ному делу.
Минька стал рядом с отцом, а Ванька — в торце верстака, где лежали граненые железки, похожие на напильники, но только с гладкими гранями. И палки — вроде коротеньких бит для игры в городки.
— К нам поступает от застильщиков вот такой застил, — развернул Максим огромный пухлый валенок, который впору был бы разве что слону. — Мы скручиваем его вот эдаким макаром, перевязываем бечевкой и опускаем в чан с горячей водой. Чан перед вами. Он у нас, как домна, всегда под огнем. А потом — смотрите…
Максим вытащил из чана застил и, налегая всем телом, стал мять его и прокатывать. Это больше походило не на стирку, а скорее на то, как мнут и прокатывают тесто для пельменей.
— Затем его снова мочим в чане и снова бросаем на верстак, вон как сейчас делает Викул Иванович.
Ванька взглянул на соседний верстак и увидел, что Викул Тютюкин действительно бросил на полотно верстака темный, ворсистый комок, который тотчас развернулся и задымил паром, как зимний новорожденный ягненок.
Волоокий Викул подмигнул ребятишкам и добавил в продолжение Максимовой лекции:
— Только теперь обрабатываем не голыми руками, а прутом, — он показал четырехгранный железный стержень, тонкий, почти Острый по концам, потом положил его на застил и стал катать. Он так усердно ездил прутом по застилу, что тот выгибался рыбиной, выброшенной на берег.