Литмир - Электронная Библиотека

В очередной раз она очнулась, когда колдун опускал ее в озерную воду, на песок у берега, чтобы вода не заливала лицо. Мягкому и горячему телу стало холодно, но Машка с готовностью приняла и холод, просто ждала, когда привыкнет, и когда покой снова устоится и заполнит ее. Рядом то ли в обмороке, то ли во сне распласталась, как лягушка, нагая Оксана, мелкая рябь волн шевелила ей голову и худенькие обмякшие грудки. Машка перевела глаза на свои черные, сморщившиеся от озноба соски; ее груди вдруг напряглись, а снизу стал подниматься горячий вал крови; она схватила склоненного колдуна за руку, потянула на себя, целовала в заросшую седым кучерявым волосом грудь; он попытался вырваться, но не устоял и повалился на нее, сам погрузился в воду; и, оплетая его ногами и руками, она уже не дала ему вырваться...

И снова легла на лес ночная темень; девушки ушли обратно, в ночь, к болотам, к седым лишайникам на омертвелых ветках и к пушистым мхам и вереску на пустошах. Между собой не говорили, не делились пережитым и обретенным. Шли они легко, как будто их выскоблили, вычистили, и они стали пустыми, заново обретшими себя, без чувств в душе и мыслей в голове. Было лишь в каждой девке созревшее, выстраданное, закаленное болью, страхом, жаром и водой желание оставаться такой же мягкой, легкой, чистой. И в будущем только радоваться, согревать кого-то, кого еще не знала. Но девки уверовали, что их суженые вскоре объявятся. А Машка знала про нареченного наверняка еще и потому, что ребеночком успела обзавестись. В ней уже бродило, пухло, вскипало семя колдуна, оплодотворившее Машку, и теперь земля, лес, вода должны были, обязаны были обеспечить ребеночка любящим и трезвым, работящим отцом.

Колдун их не проводил. Сидел на берегу у затухающего костра и равнодушно смотрел, как они двумя белыми привидениями скользнули в лес к противоположному берегу. Он наказал им идти босыми, в новых рубашках, а по приходу назад, в квартиры, — собрать и безжалостно пожечь все накопленные запасы надеванной одежды, все, вплоть до шуб и шапок. И сказал еще им: ежели намеренно или случайно еще раз объявятся на берегу Собачьего озера, ждет их тут погибель. Потом помазал им губы своей слюной. Слюна была горькая, как хинин, и жглась не хуже кислоты. Бранно крикнул, чтобы убирались поживей. Они шли, босые и тихие, и даже не знали, что колдун напрочь забыл о них, глядел на озеро, на берега, на темнеющее облачное небо и то ли думал, то ли спал, уставившись вдаль пустыми, тоскливыми глазами.

2. Жар и холод октября

Осень привычно мочила и знобила жителей города Петербурга, осень укутывала их в теплые куртки и штаны с подкладом, в длинные юбки и непромокаемую обувь. Осенние злые ветры рвали и разбрасывали мокрые гниющие листья, мурыжили на газонах отмирающую траву, сыпали и сыпали с неба на дома, на асфальт, на машины щедрыми горстями холодную зеленоватую воду. Переполнилась и пенисто волновалась Нева. Люди ходили слегка оглушенные, вялые, как рыбы после варварских взрывов динамита: еще пару дней назад эти люди смотрели по телевизору одну и ту же картинку с высоченным кубом серого многоэтажного дома, в окнах машут красными флагами и потрясают автоматами обитатели дома; а снизу к дому сползаются боровчатые жабы с хоботами — танки, хоботы вздрагивают от выстрелов, клубы черного дыма и желтого пламени закрывают дом, затем рассеиваются, летят вниз осколки бетона; и снова грохот, снова взрывы, и уже окна сочатся огнем и копотью пожара...

Но жизнь в притихшем северном городе шла дальше. Ремонтировались и по-новому приукрашивались особняки на протяжении всего Невского проспекта; размножились и сделали город пестрым, цветастым рекламные надписи, плакаты, витрины. На Большом проспекте Васильевского острова внезапно, за одно лето, доделали дорогу (а до того ее рыли и калечили лет пятнадцать). Пошли по проспекту троллейбусы, автобусы, легковые машины, и в сквере, что был разбит около 25-й линии, попортился от их газов воздух.

Был тихий вечер, накрапывал дождь, изредка налетал с Финского залива северный ветер, прохаживался по редеющим кронам деревьев и исчезал в проемах прямых улиц-линий, ведущих к реке. В глубине сквера, в удалении от аллеи с клумбами и последними прохожими и собачниками, на лавочке вечеряли трое собутыльников.

Один из них, дряхлый старик, сидел, неудобно привалившись боком к дощатой лавочной спинке, будто бы оберегая задницу с болючим геморроем. Грузный, бесформенный, как свинья на убой, он был в сером, великоватом и явно с чужого плеча плаще; из-под распахнутого плаща на обвислые черные штаны вылезло брюхо, будто тесто из кастрюли, обтянутое клетчатой майкой. Дождь шевелил на полысевшем черепе старика редкие, длинные и сальные пряди седых волос.

Постукивание капель по асфальту, по раскисшей земле, по опавшей листве и кляксам черных луж напоминало ворчливый шепот подъездной старухи вслед неугодным соседям. Сквер все более пустел, темнел; вдали, за высаженными вдоль цветочной аллеи елями, чернела мокрыми досками и фанерой большая заброшенная эстрада. Два бродячих мокрых пса с поджатыми хвостами кругами носились вдоль чугунных решеток, ограждавших сквер, на их лай и кренделя догонялок смотрели из окон примыкавших к скверу больничных корпусов люди с желтыми, измученными хворью лицами.

На другом конце лавки сидел более приличный пожилой гражданин, в черной плащ-палатке без карманов и в розовом беретике, его начищенные офицерские сапоги блестели от капель дождя. Между сидящими лежала намокшая газета, облепив брусья скамьи, на газете стояла бутылка, на треть наполненная водкой, лежала краюха хлеба, прикрытая мутным целлофаном. Под лавкой валялась еще одна, опорожненная, бутылка из-под водки.

Старик жевал хлеб беззубыми деснами, подбирая с ладони отщипленный от краюхи мякиш. Крошки сыпались на его брюхо, колени, на лавку. Приличный сосед неприязненно наблюдал за трапезой старика.

— Ну как, поповская душа, тебе на сегодня хватит? — сказал он старику.

— Не писай кипятком, начальник, — отозвался дед почти трезвым голосом. — Еще и третью раздавим...

Шацило (который как раз и являлся приличным гражданином) перевел недовольный взгляд на третьего собутыльника: мужичонка гопницкого вида с безумными воспаленными глазами только что вышел из-за ближайшей елки, застегивая на ходу пуговицы ширинки на рваных мокрых брюках. Гопник что-то напевал на ходу, садиться рядом с дедом не стал, просто прислонился к березе возле скамьи. На нем морщилось тесное, старомодное пальтецо из крапчатого коричневого драпа, на ногах хлюпали настоящие валенки в галошах, будто бы гопника только что перенесли в Питер из блокадного Ленинграда. Просто так, или дразня Шацилу, гопник задрал голову и звонко, умело кукарекнул. Затем гопник хохотнул и показал жестами Шациле, что пора разливать.

— Кто мне теперь объяснит, почему я этого психа не засадил, пока мог, — промямлил бывший следователь, но бутылку взял и разлил остатки в три пластмассовых стаканчика.

Выпили. Старик зажевал хлебушком, а Шацило и Петухов лишь одинаково потянули носами промозглый октябрьский воздух.

Шацило был на пенсии третий год. Кроме этих двоих, попа-алкоголика и психа, косящего под птичку, ему даже не с кем было выпить да посидеть-поговорить. Он жил одиноко, как телеграфный столб в степи. Но и пенсионером баклуши не бил, а пытался служить народу.

До сих пор его достоинство, самомнение были сильнейшим образом уязвлены. Именно последнее нераскрытое дело о пожаре в театре и о бойне в квартире на Литейном поставило крест на его работе в следственных органах. Вроде бы ничего особенного: и по возрасту Шацило давно в пенсионеры годился, и начальников никогда не устраивал норовом, а «глухарей», папок с нераскрытыми преступлениями, нынче у любого следователя в сейфе лежал не один десяток. Но Шацило считал, что именно этот «глухарь», про Егора и про трех сестер, остался на его совести. И решил про себя, что будет делом чести, последним решительным поступком накануне старческой немощи и маразма раскрыть это преступление. И он начал обрабатывать старика священника.

59
{"b":"555653","o":1}