И вот в очередной раз, когда меня, как эстафетную палочку, передали в экипаж командира ЛИ-2 Александра Денисенко, и произошел тот самый впечатляющий полет. Но о том, что он самый впечатляющий, я узнал не в воздухе, а лишь после посадки — это здорово меняет дело, не правда ли? Другими словами, острых ощущений, когда для них имелись основания, я не испытал — участь находящегося в неведении пассажира. Летал я с Денисенко двое суток — в залив Креста, бухту Провидения и в другие аэропорты с чарующе-волшебными названиями, столь любимыми Стивенсоном; рейсы были грузовые — мешки с мороженой рыбой и оленьи шкуры, на которых я, единственный пассажир, отсыпался; отдохнув, заходил в пилотскую кабину, садился в кресло второго пилота и несказанно гордился оказанным мне доверием — вцепившись онемевшими руками в штурвал, управлял самолетом. (Лишь под конец Денисенко признался, что гордился я напрасно — был включен автопилот.)
В ту ночь мы летели на мыс Шмидта. Очнулся я от сильной тряски, протер глаза и пошел в пилотскую кабину. Вопреки обыкновению, никто на меня внимания не обратил, со мной не шутили и не предложили сесть в кресло второго пилота. Самолет дрожал, несся в «молоке» и явно шел на снижение. В этой ситуации я не счел себя вправе задавать вопросы, а только стоял за бортмехаником и смотрел.
С лица Денисенко, отличного летчика и веселого, неунывающего человека, градом лил пот! И остальные члены экипажа — второй пилот, штурман, бортмеханик, радист — были необычно серьезны и явно взволнованны. — Маркович, — увидев меня, сказал Денисенко, — идите в грузовую кабину, лягте да покрепче держитесь. Я ушел, но не лег, а скорчился у иллюминатора. Мелькнули огни — значит, самолет пробил облачность; земля стремительно приближалась, я уже мог рассмотреть обозначенную бочками полосу… В чем дело, почему экипаж так напряжен, когда через какие-то секунды мы приземлимся?
«Не оставляй любовь на старость, а торможение на конец полосы», — припомнилась пилотская прибаутка. Все же идет нормально! Мелькнула первая бочка, вторая, пятая… Бац! Я боднул головой иллюминатор. ЛИ-2 стало швырять, он отчаянно запрыгал — дал «козла»: недопустимый ляп для такого летчика, как Денисенко. Под самый конец произошло и вовсе непростительное — правой плоскостью задело бочку. И — все, самолет замер…
Облизывая языком разбитую губу, я вошел в пилотскую кабину и вопросительно посмотрел на Денисенко. Он вытирал с лица пот и, весьма довольный, улыбался! Чему он радуется, чудак?
— Зубы целы? — подмигнув, весело спросил он. — Здорово, а? Верно, что голь на выдумки хитра? Только бы дырку в пилотском свидетельстве не заработать.
И мне было рассказано нижеследующее.
Вылетали из бухты Провидения — погода звенела; но, как часто бывает в Арктике, из ниоткуда возник непредсказанный циклон и зацепил своим хвостом аэропорт назначения, мыс Шмидта. Взяли курс на запасной аэропорт Певек — закрылся, повернули на Черский — поздно, уже не принимает, замело… А точку возврата прошли, до Провидения горючего не хватит. И тогда Денисенко принял решение, продиктованное и отчаянием, и здравым смыслом, — приземляться все-таки на Шмидте, хотя боковой ветер по полосе был двадцать метров в секунду, почти вдвое сильнее допустимого для ЛИ-2.
Замечательно посадил самолет! Промедли Денисенко, отдавшись сомнениям хоть бы на минуту, — и пришлось бы садиться в ночной тундре на «пузо»: баки были пустые, бензина осталось, как говорят, «на заправку зажигалки».
Исключительно полезно для нервной системы — быть в неведении.
Со Шмидта я улетел на остров Врангеля и там уже узнал, что Денисенко отделался устным замечанием. Видимо, начальство пришло к выводу, что для общества куда важнее пусть с нарушениями, но спасти самолет, чем с полным соблюдением инструкций позволить ему разбиться.
И вот я вновь — в который раз — в грузовой кабине ЛИ-2. Все это уже было: и запасные баки с горючим, и заваленные грузами проходы, и газовая плитка с двумя конфорками, на которой пыхтит неизменный чайник… И все-таки этот самолет разительно отличается от всех ЛИ-2, ИЛ-14 и АН-2, на который я летал над Арктикой: для него никто не готовит взлетно-посадочную полосу.
Негде повернуться — научное оборудование, баллоны с газом, спальные мешки, палатка, канистры, ящики… Теперь понятно, почему «прыгающие» предпочитают обмундирование второго и третьего срока службы: и женское общество далековато, и гладильную доску некуда поставить.
Романов находился в пилотской кабине на месте летного наблюдателя, Михаил Красноперов похрапывал, растянувшись на запасном баке, Александр Чирейкин дремал в солдатской позе — лежа на спальнике и положив под голову вещмешок, а Лукин, погрузившись в карту, сидел на ящике с приборами. Вот вам и вся знаменитая «прыгающая» экспедиция! Ну и экипаж самолета, конечно.
Лукин сложил карту и сунул ее в планшет.
— Точка 41, — сказал он. — Скоро пойдем на посадку.
И ушел в пилотскую кабину — вместе с товарищами выбирать площадку.
Первая «первичная» в моей жизни — это надо осмыслить, морально подготовиться, ничем не выдать волнения, смешного в глазах битых-перебитых профессионалов.
Лукин так и называет товарищей и себя — профессионалы.
Я прильнул к иллюминатору, чтобы не прозевать, запечатлеть самое, может быть, рискованное, что есть на сегодня в Арктике — наряду с разломами льда и мощным торошением на дрейфующих станциях. Тогда, над мысом Шмидта, я был в неведении; сейчас я точно знаю, что в ближайшие минуты всех нас ждет запланированный и осознанный риск.
Я давно хотел написать об этом, но как-то не приходилось: в риске есть что-то прекрасное! Я не карточный игрок и никогда не обладал состоянием, которое можно поставить на карту; фронтовой опыт у меня небольшой, да к тому же тогда, в 45-м, я был шестнадцатилетним мальчишкой, которому жизнь казалась вечной; в зрелом возрасте приключения, которые оказывались опасными, случались по воле слепого случая. Совсем другое дело — риск осознанный, спрессованное в считанные мгновения «быть или не быть». Волнующе-прекрасное ощущение необыкновенной полноты жизни! Только с кем поделиться этой мыслью? Саша Чирейкин, позевывая, надевает унты. Красноперов недовольно морщится: прелюбопытнейший сон прервали, черти! Ведь не поймут, переглянутся и пожмут плечами, хуже того — посмеются!
Один такой случай в моем активе уже имелся. В первые дни на фронте, когда от сопричастности к великому делу душа ликовала и пела, после утомительного марша я поделился с помкомвзвода исключительно яркой и глубокой мыслью:
— Ваня, ты видел, «Два бойца»? Вот хорошо сидеть ночью в окопе и петь под гитару «Темную ночь», правда?
И Ваня, который в свои девятнадцать лет шел к Берлину от Курской дуги и был трижды ранен, так на меня посмотрел, что не оставалось никаких сомнений: мои умственные способности он оценивает крайне низко. Он бросил несколько вступительных слов, даже самое мягкое из которых я не берусь привести, и, облегчив душу, закончил:
— «Темную ночь», там-там-там, хорошо напевать любимой в городском сквере!
Хотя уже, кажется, на следующий день у меня не возникало никакого желания петь на передовой лирические песни, Ваня еще с неделю обращался ко мне не иначе как: «Эй, „темная ночь“, сделай то-то, сгоняй туда-то!» И лишь потом, когда мы подружились, признался, что счел меня малость чокнутым, «с перекрученной резьбой».
Вот что я записал потом, сразу после полета: «Таким я видел Ледовитый океан сто раз. Первозданная, необыкновенная красота страны дрейфующих льдов! С высоты океан кажется приветливым и гостеприимным: спаянные одна с другой льдины с грядами игрушечных торосов по швам, покрытые нежно-голубым льдом недавние разводья, забавно разбегающиеся темные полоски — будто гигантская декоративная плитка, по которой озорник мальчишка стукнул молотком… Но так казалось до тех пор, пока самолет не стал снижаться. С каждой секундой океан преображался, словно ему надоело притворство и захотелось быть самим собой: гряды торосов щетинились на глазах, темные полоски оборачивались трещинами, дымились свежие разводья, а гладкие, как футбольное поле, заснеженные поверхности сплошь усеивались застругами и ропаками. Декоративная плитка расползалась, обман исчезал…»