Пролив был усеян айсбергами, сползшими с ледников островов архипелага; по сравнению с гигантами Антарктики айсберги казались карликовыми, но кое-где попадались и внушительные, высотой метров пятнадцать. И еще мы отметили, что крупнейший в архипелаге остров Октябрьской революции площадью в десяток тысяч квадратных километров, кроме сравнительно узкого побережья, сплошь гористый, и тусклое солнце не делает открывшийся пейзаж слишком уж привлекательным.
Вертолет опустился на мысе Ватутина, в сотне метров от добротного бревенчатого дома единственной на острове прибрежной полярной станции. Возвращаясь, мы прожили здесь несколько дней, но об этом позже. Встречать нас приехали на тягаче Василий Сидоров и его главный механик Василий Харламов, участник и руководитель нескольких трансантарктических походов. Помяли друг друга, как положено, погрузили в кузов тягача два десятка бочек солярки, втиснулись вчетвером в кабину и, сопровождаемые эскортом стаи собак, поехали домой, на купол Вавилова.
Осенью я еще в Арктике не бывал и смотрел во все глаза. Солнце еще не зашло, кое-какая видимость была, и Сидоров знакомил нас с обстановкой. Каменистый грунт звенел под гусеницами, тягач мчался на хорошей скорости, и первые две трети сорокакилометрового пути мы проскочили за час. У небольшого щитового домика, летней базы геологов, остановились: отсюда начинался подъем на купол, самую высокую — около километра — точку Северной Земли.
— Наш дом отдыха, — поведал Сидоров. — В случае чего можно в пургу отсидеться. Только не забудьте: уходя, гасите свет и выключайте телевизор.
Знал бы он, пошучивая, сколько волнений и надежд через месяц будет связано с этим полузасыпанным снегом домиком! Впрочем, хорошо, что не знал, иначе мы бы не пережили (не при Харламове будь сказано!) одного из самых интересных моих арктических приключений. А почему не при Харламове — в интересах сюжета пока что умолчу. Скажу лишь, что ругал он меня последними словами и чуть смягчился лишь тогда, когда мы обнялись на прощание.
Впереди и вокруг, сколько хватало глаз, возвышались ледники и горы, покатые и скалистые, заснеженные, угрюмые.
— Пейзаж из сказки, — комментировал Сидоров, — впечатляет, правда? Отличное местечко выбрал Лева для отпуска. Кстати, — спохватился он, — еще не все возвышенности имеют названия, почему бы нам не обессмертить свои имена? Пока солнышко доброе, приглядывайтесь и выбирайте себе по вкусу. Предлагаю вот эту, похожую на Медведь-гору, отдать Володе: все-таки внушительнее, чем «сугроб Санина» на станции Восток. А вот ту, которая торчит рядышком, отдадим Черепову. Кто — за? кто — против? Владейте на здоровье, благодарить не надо, просто в Москве поставите мне ящик пива.
— А себе что возьмешь? — поинтересовались мы. — Я же сказал — ящик пива. А за Василия Евтифеевича не хлопочите, он уже свое получил: дорогу от мыса Ватутина до купола мы окрестили «трактом Харламова», он проходит его с закрытыми глазами.
Взревев, тяжело нагруженный тягач полез на купол. Видимость быстро и резко ухудшилась, уже в сотне метров от подножия ледник накрыла низкая облачность.
— И так почти всегда, — обнадежил Сидоров, — осенью редко бывает иначе, на верхотуре плаваем в облаках. Зато весной и летом в хорошую погоду за визит к нам нужно платить деньги — ведь остров как на ладошке, глаз не оторвать, горы — на все цвета радуги, так и просится эта красотища к художнику на полотно. Оставайтесь, друзья, до лета, не пожалеете, такую красоту только разве что в Антарктиде увидишь да на ЗФИ.[7]
Тягач зигзагами полз наверх. «Тракт Харламова» каждые несколько сот метров был обозначен бочками, которые полярники предпочитают всем другим ориентирам — и на белом фоне ясно выделяются, и аэродинамические качества превосходные — не заметает в пургу, да и устойчивость отличная. А бочки на арктических островах — товар недефицитный, здесь их многие тысячи, вывозить, говорят, экономически невыгодно. А когда корабли приходят и разгружаются — пустыми уходить на материк экономически выгодно? Впрочем, и на материке сотни тысяч тонн металла на свалках ржавеют, страна богатая, и не такие убытки выдерживает.
— Насчет твоего самолета я уже кое-что придумал. — сказал мне Сидоров. — Кроме четырех больших островов бог здесь разбросал добрую сотню крохотных и необжитых, пусть ЛИ-2 сядет на вынужденную где-то неподалеку от них, на дрейфующий лед. И еще имеются соображения — насчет временного убежища, поисков, медведей. Дома обсудим. Кстати, беспризорных мишек здесь бродит достаточно, твой аппарат, Лева, без работы не останется… Черти, смотрю и глазам своим не верю: неужели это вы? Сегодня ночью спать не дам — новости будете выкладывать.
Я очень люблю строки Пастернака: «Как будто бы железом, обмокнутым в сурьму, тебя вели нарезом по сердцу моему». Они обращены к любимой женщине, но это ничего не значит: по-моему, и о настоящем друге лучше не скажешь.
Между тем от знакомства до преданной дружбы у нас прошло несколько лет: как и наш общий друг Владислав Гербович, Василий Сидоров не из тех, кто быстро и запросто идет на сближение. Подобно многим людям, прожившим насыщенную острыми и зачастую опасными ситуациями жизнь, он отчетливо различает грань между приятелями и друзьями: с первыми — застолье весело проводить да время свободное убивать, но раскрыть душу, поделиться самым интимным можно только со вторыми. Как писал Лабрюйер, «если человек одинаково дружен со всеми, он не дружен ни с кем».
Анализируя свою жизнь с юношества, то есть лет за сорок, могу припомнить добрую сотню приятелей, но друзей легко пересчитаю по пальцам. Из всех рассуждений о дружбе, которые я где-либо вычитал либо пришел к ним самостоятельно, мне по душе такие: друг — это тот, кто не покинет тебя, если это даже будет для него небезопасно; это тот, которому ты без оглядки доверишь все, что тебя волнует, тревожит, мучает; друг — это тот, кто искренне радуется твоей удаче: испытание, которое выдерживает далеко не каждый.
Таковы Василий Сидоров, Лев Черепов и еще несколько очень близких и дорогих мне людей; кажется, и ко мне они относятся так же.
Рассказывать о Сидорове — значит повторяться: я о нем много писал. У него в жизни были удивительные приключения; об одном, очень драматичном, я хотел делать повесть, но он запретил: человек, который его предал, обрек на почти неминуемую гибель, жив, кое-кто еще помнит об этой истории, и Сидоров не хочет позорить его семью. Некоторые другие приключения, так и рвущиеся на бумагу, он тоже не хочет предавать гласности — по разным причинам. А жаль, потому что даже для тех, кто считает, что знает Сидорова, он открылся бы новыми гранями своей богатой натуры.
Когда мы познакомились с ним на Среднем, он, несмотря на то что только что вырвался из ада и очень устал, показался мне совсем молодым человеком; сегодня, когда ему шестьдесят, редко кто осмелится дать ему больше пятидесяти — быстр, энергичен, в отличной физической форме, лицо свежее… «Хорошая штука молодость, да соплякам достается, — смеется Сидоров. — Но ничего, мы, полярники, консервируемся, годами живем в безмикробной среде и почти без собраний!»
Я знаю людей, которые в экспедициях ничем не примечательны, но зато, возвратившись, ведут себя так, будто вокруг них-то и вращались все события; хвастовство — слабость простительная, хотя уважения и не вызывает. С моим другом все происходит наоборот: на зимовке он полновластный руководитель — все нити в руках, а на Большой земле — не найдешь человека скромнее: в компании, где есть люди малознакомые, больше слушает, чем говорит, дружелюбное расположение высокого начальства в личных целях никогда не использует — словом, следует девизу одного из древнегреческих мудрецов: «Живи незаметно». Да и внешне Сидоров выглядит так, что не каждый малознакомый поверит, что видит одного из самых нынче знаменитых и заслуженных полярников: лицо простое, рост средний, особых примет не имеется — разве что настоящего василькового цвета глаза. И разговор с малознакомым Сидоров поведет обыкновенный: погода, запасные части к автомашинам и тому подобное, из чего собеседник сделает вывод, что вряд ли услышит что-нибудь более любопытное.