Бахчисарай. Июль – Сентябрь 1916.
Агатовый Ага
Прямо пред дворцом держит кущу свою Мустафа усладительный. Чудоуслада – черный кофе его; куща – кромешна: словно обожжена, обуглена в углах; ладный балкон почернел тоже, темный и тихий – но томно и нежно нежиться нежитям жадным до тутошных утех в зное золотом полдня, в урне уроннопрекрасной позднего вечера, в лике лунной зеленозолотобледной неживой ночи.
Прямо перед дворцом и пред кущей – в средине ближе к дворцу, держится диво – словно странный агатовый сфинкс. Узкия уши торчком, черная низкая шерсть – и в глазах залегла мра-а-ачная гордая ночь, впрочем и ко всей той агатовой груде видная вовсе не тайно – а явно, ярчайше, несмотря на ея тронную тьму – видная всем.
Лежит и лежит, льнет льдом своим черным и гордым к земле – глаза же в кущу упорно устремлены – ночь посылают в полдне, в вечере, в лунной тихоликующей ночи.
Прямо перед кущей усладительной Мустафы, как слышали Вы, – дворец, древних Ханов Хаосских ныне, также Куща и Сень, руинная днесь в наших днях. Ныне пингвины истововозлюбили бывать там, мести мраморнокаменную пыль перьями хвостов и тел, нести быль пингвинную свою в сень и тень редких Руин. И площадь прежняя пустая, невольников торг – ныне сад, где тени и призраки ив, где плесканье фонтанов – тихоневнятная сага, серебристый сказ про рай и эдем древне дивных дней.
Прямо против мечети, Меча Божьей веры в единого, устремленной минаретом вверх, – скамья в саду светится белым длинным телом своим. Светится в солнце – жарко, в полдень и день; марко, марой зеленой отливает белизну свою в лике луны, вечер и ночь.
И еще агатом обрадуется глаз: на скамье той в теневой стороне стены Меча, – Божьей Мечети – яснооблеченная в солнце, тихая, яркотемная, видна дева. Древняя риза – одежда: черная; бледно-агатовые глаза – огромны: златоагат; и бледный лик испепелён солнцем: от него то, окрываясь тенью, сторонится странная дева – Нигродеа.
Прямо идя по единой большой дороге, единой улице большой Града Садов, свернется сам путно путь белокаменный влево. Вверх, вверх до вершинки гористой, каменными пупками покрытой предивно; там направо, вперёд – и стоп: дверь двуполовинная краснобурая есть, ждет. Вот.
Когда со звонкоголосым звоном звукнет ключ, обернувшись в щели своей раз – отворится дверь – и вот дворик облитый солнцем – днем, улитый луной – в ночь. Низкий сам, еще ниже ступени – лесенка лезет еще ниже – и вверх ведет, на крышу, коронно, – другая – и так и не знаешь куда потечет путь: вверх ли, вниз…
Влево белой прямоугольной палаткой ласковый явится взору домик. Дверь – белая, прямая, простая; в окне белорамном радостно завиднеются беловесёлыя стены, веселая весенняя снеговая пустота. Это – днем – утром, в полдень и дальше – в зрелый наставший день.
Вечер – иное: зимнеснежный, сияет в зеленозолотобледной луне, мертвый дом. Снежнобелыя стены пустыя впустят в окно взор – и прильнет он, навеки погрузившись в снега – пустота и хлад, мертвость, тишь – и тени еле дрожат видейно, как белыя мыши в мертвом море луны.
В пустоте белой стен, во весенневёсёлом сияньи денном снегов, в ночном неживом лунном свету, снегах странных светлейшого полнолуния – ясно и ярко чернеет третий агат, черный бархат женской единственной шубки.
Ни диванов по стенам, упругих, цветных, ценнотюркских; ни персидских прекрасностаринных платков; ни вещей – только черный агат гаснет в дивносредней светотени сумерок – утра и ночи; только черная ясно и ярко чеканит чернь свою в светлопылающем дне, в светлобледных снегах лунной ночи, – единственно – узкая шубка. Три трона, агатовых строго: собака, дева и шубка. Три роком поставленных трона-агата – Агату, черноогненному где то Аге.
Ах, Ага, агатобледный еще, – говорят о тебе понемногу везде: в куще Мустафы Усладительного, в придворном саду, на базаре и в банях, Ханских когда то…. В короннокараимской (теперь бедной) белой семье возрастала велико средь сестер Эстер. Черной богиней была средь семьи – мила матери, не по росту сестрицам – велика и строга –; вся в черном, чуть в белом (глава, иногда). И в главе главным кладом – чистым чудом, дивом, – древние были глаза. Древнезлатоагат, бледный. Не летний, но ленный прескорбным пленением – ожиданием ада.
Ад есть смерть без надейного ожидания. Ад есть смерть без весны после смерти.
И недовольна именем истоводревним своим. Древняя все таки и теперь, оставалась Эстер. Невольно никла к имени иному, дальнему мило, немертво, воскрешено – Нинекен-джан… джаным… ханум султан. улещал слух шопот шелковый именно этого имени. И вслух уши других принимали плеск имени этого: подруги, сестры, мать:… как понимать. Внимайте, милыя, милому прошлому, прежде – прекрасно. Ведь весна после смерти есть рай – так взыграй же сааз – аз есмь жизнь, Возкрешение, – все то же, немного – нежноиначе поныне.
Град Садов порядком своим подчинен не Гирею – гиря другая – понизу – повисла теперь: полицмейстер попросту. У него и то диво, агатовый сфинкс предворцовый, – примечательный пес, совершенно необыкновенный слуга, странная черная чудособака.
Стаутеобразен, суров был Боган полицмейстерский – никому не погладить, стороннему, пса: страшо-о-н, строг, горд он; и только Эстер клала ласково длань на жосткочерную шерсть – да другая, хозяйка агатовой шубки узкой, оставшейся средь стен стенно-белых на странном дворе – художница, исчезнувший в вечер всесильно весенний – навечно.
Ныне осень опять пятой темной – дождем – давнула долго – днями дождь длинный падал – как из ада зноем, запахло сыростью и хладом хаосским из дверей дворца – и с крыльца дворика странного стариннотурецкого до дверей калитки, словно улитки серыя ползли, текли и прятались капли: цапли белесоватые – марные минареты – прятались в бест бедовый, в небо остывшее – осени осенившей голубую глубь лета.
Поэты, воспевшие миф истовый Нинекенджан жаркой, Сулеймана алого приготовтесь! принесите саазы Ваши к дверям дворца, к дворика двери, к белому входу крыльца – и колокольцами и переливами и бубнами струн руну и сагу скажите снова – да напомнит!
Осени осы – дождей лучи – жужжит тихогулко в улочках узких – как струны Саза алого единого длиннопрямого – Бога Сааза единого дивного; – летописец письма лиет под пение Ваше – сова же, – солнце осени – слепо смотрит сверху серотемным оком своим в день – в Вашу тень погружайтесь, поэты – и я, летописец на меди и крови, суровей, странней погружусь, поспущусь в Вашу тень – день ледянолетний Эстер растворю в иной – знойной действительнолетней прелестной теми. Вот в осени окна, открытыя предфинальным фаем темносерым, темноседым, – днесь дивное вновь кажется лето. Лиет лучи солнце жаркое, желтозолотое; полдень полон вновь кейфом, неколышащимся, непоколебимым нисколько, – и в куще услодительной Мустафы вновь важныя видятся в углах темныя фигуры – а на ладном балконе кон кейфовый держат другие, двое: полицмейстер и поп.
В углах глаз угли глаз матовые, тонкие тел тополя и темныя, уютныя в кейфе грузы фигур. И молчание, мед и щербет небесный покоя, покоит их зноем. На ладном балконе бай ленивоболтливый властителей новой поры – а дары то всеобщи и полдень один – и кейф окрывает великоедино всех, всех: убаюкает бая слова – и замолкнут медово новее люди – лета лень захолонет и вас, в добрый час.
Лениво болтают, властители, тихо – пожалуй их аложирные лики экраны пока попустому: ничто и кой как. Но среди середин никчемушных нет-нет да и мельком мелькнет и толкнет их замерзшее сердце слово о том, что пока еще наибезвреднейший бред, азиатская алая финть, финтифлюшка, фантазия-ха-ха-ха – фффиить!!
Это толк об Аге, (агатово-бледном еще) – это ток постепенный, точащий точащий давно уж сребристопростыя сердца (азиатов, арийцы!) – это бледная тьма растекается ныне, откуда притекшая, что – и куда? Поговаривают в варе исходного лета, лепо льнут к сладким краям чашечек кейфного кофе, а слух колыхнула волна – крик резко появившийся, взлетевший вблизи и упавший вдаль, вновь – о-о-ооо!..