Но прежде чем он успел ударить, сильные руки скрутили его. Алые огни перед глазами померкли. Ему показалось, что он снова слышит нежный золотой шепот:
— Ничего! Ничего! Постарайся видеть, как я! Смотреть моими глазами…
Офицеры крепко держали Питера с обеих сторон. Они мрачно молчали и глядели на бледного хирурга с холодным недружелюбным выражением.
— Мой мальчик, мой мальчик… — самообладание хирурга исчезло, он дрожал, он был растерян. — Я не думал… простите… я и не думал, что вы воспримете это так серьезно…
Лавеллер спокойно сказал офицерам:
— Господа, все прошло. Не нужно держать меня.
Они посмотрели на него, освободили, похлопали по плечу. Опять глянули на своего гостя с тем же холодным неодобрением.
Лавеллер Неуверенно повернулся к брустверу. Глаза его были полны слез. Мозг, сердце, душа — все сплошное опустошение. Ни тени надежды. Ее письмо, его священная истина, с помощью которой он собирался открыть измученному миру рай, — всего лишь сон. Обман. Сказка.
Его Люси, его кареглазая мадемуазель, которая шептала слова любви, — фантом, пробужденный словом, прикосновением, строчкой, искусственными цветами.
Он не мог поверить в это. Он не хотел верить. Он все еще чувствовал ее золотой поцелуй, дрожь ее мягкого тела… Она сказала, что он вернется, и обещала ждать.
Что это у него в руке? Листок, в который были завернуты стебли роз, проклятая бумага, с помощью которой этот холодный дьявол поставил свой эксперимент.
Лавеллер скомкал ее, хотел швырнуть в темноту.
Но что-то остановило его руку.
Он медленно развернул листок.
Офицеры и гость увидели, как на лице его появилось сияние. Как будто душа его освободилась от вечной муки. Вся печаль, вся боль мира — исчезли. Перед ними снова был мальчик, верящий в рай.
Он стоял с широко открытыми глазами. Он не мог пошевелиться.
Майор сделал шаг вперед, осторожно взял у него листок.
Непрерывно рвались осветительные снаряды, траншея была залита их дергающимся светом, и при этом свете майор долго всматривался в прыгающие буквы.
Когда он поднял лицо, на нем было выражение благоговейного ужаса. Капитан протянул за бумагой дрожащую руку… Поверх слов, написанных хирургом, было еще три строчки — на старофранцузском:
Не печалься, сердце мое, не бойся кажущегося:
Наступит время пробуждения.
Та, что любит тебя. Люси.
* * *
Таков был рассказ Макэндрюса. Наступившее молчание первым нарушил Хоутри.
— Эти строчки, конечно, уже были на бумаге, — сказал он, — вероятно, они были слишком бледны, и ваш хирург их просто не заметил. Шел дождь, и влага проявила их.
— Нет, — ответил Макэндрюс, — их там не было.
— Откуда вы знаете? — возразил психолог.
— Потому что этим хирургом был я, — негромко произнес Макэндрюс. — Листок я вырвал из своей записной книжки. Когда я заворачивал в него цветы, он был чистым — только те слова, что написал я.
Более того, Джон… Почерк, которым были написаны три строчки, был очень похож на почерк из найденного мною молитвенника. И подпись «Люси» была точно та же самая, изгиб за изгибом… причудливый старомодный наклон.
Вновь повисло долгое молчание. Вновь его нарушил Хо-утри.
— Что стало с листком? — спросил он. — Сделали экспертизу чернил? Было ли…
— Мы стояли в недоумении, — прервал его Макэндрюс, — и вдруг резкий порыв ветра пролетел по траншее. Он вырвал листок у меня из руки. Лавеллер смотрел, как его уносит; но не сделал даже попытки схватить.
— Пусть летит. Теперь я знаю… — сказал он и улыбнулся мне прощающей, счастливой улыбкой веселого мальчишки. — Простите, доктор. Вы мой лучший друг. Вначале я решил, что вы сделали со мной то, чего ни один человек не сделал бы другому… теперь я знаю, что это действительно так.
Вот и все. Он прошел всю войну, не ища смерти, но и не прячась от нее. Я полюбил его, как сына. Если бы не я, он умер бы после Маунт Кеммель. Он очень хотел попрощаться с отцом и сестрой, и я залатал его невероятные раны. Он попрощался, а потом отправился в траншею под тенью старого разрушенного шато, где его нашла кареглазая мадемуазель…
— Зачем? — нервно спросил Хоутри.
— Он думал, что оттуда он сможет вернуться… быстрее.
— Для меня это совершенно произвольное заключение, — раздраженно, почти гневно сказал психолог. — Должно существовать какое-то естественное объяснение.
— Конечно, Джон, — примирительно ответил Макэндрюс, — конечно. Скажите нам, каково же оно.
Но Хоутри только махнул рукой.
Стенли Вейнбаум
Марсианская одиссея
Ярвис устроился с максимальным комфортом, который позволяла тесная каюта «Ареса».
— Какой воздух! — ликовал он. — После этой разряженной дряни снаружи будто суп хлебаешь! — И он взглянул на марсианский ландшафт за стеклом, плоский и унылый в свете ближайшей луны.
Остальные трое разглядывали его с сочувствием — инженер Путц, биолог Лерой и астроном Гаррисон, он же капитан экспедиции. Дик Ярвис был химик этого знаменитого экипажа экспедиции «Арес», того самого, члены которого первыми из всех людей ступили на почву ее таинственного соседа — планеты Марс. Конечно, это было давным-давно, всего около двадцати лет спустя после того, как этот сумасшедший американец Догени ценой собственной жизни решил проблему ядерного двигателя, а не менее сумасшедший Кардоза с помощью такого двигателя добрался до Луны. Эти четверо с «Ареса» были настоящие первопроходцы. Если не считать полудюжины экспедиций на Луну и злополучного полета де Ланси в сторону заманчивой Венеры, этим людям первым пришлось ощутить гравитацию, отличную от земной, и, уж разумеется, им первым удалось вырваться за пределы трассы Земля-Луна. И они заслужили это счастье, если учесть все трудности и неудобства, которые им пришлось перенести: месяцы, проведенные в камере акклиматизации на Земле, когда они привыкали дышать в атмосфере, сходной с разреженной атмосферой Марса, затем вызов пространству в крохотной ракете с примитивным двигателем двадцать первого столетья, и самое главное — встреча с абсолютно неизвестным миром.
Ярвис потянулся и потрогал саднящий и шелушащийся кончик носа, обожженный морозом. И снова довольно вздохнул.
— Ну, — вдруг взорвался Гаррисон. — Мы когда-нибудь услышим, что произошло, или нет? Ты отправляешься честь честью в подсобной ракете, мы о тебе целых десять дней ничего не знаем, и вот наконец Путц извлекает тебя из какой-то идиотской муравьиной кучи, а за приятеля у тебя какой-то дурацкий страус. А ну, голубчик, шпарь!
— Шпарь? — изумленно протянул Лерой. — Кого шпарь?
— Он хочет сказать «шпиль», — рассудительно объяснил Путц, — «spiel» — означает ковори, расскасофай. Играй свой пластинка.
Ярвис взглянул на развеселившегося Гаррисона без тени улыбки.
— Все правильно, Карл, — мрачно обратился он к Путцу. — Сейчас проиграю свою пластинку.
Он удовлетворенно хмыкнул и начал свой рассказ.
— Как было приказано, — сказал он, — я проследил как Карл стартовал в северном направлении, затем взобрался в свою душегубку и отправился к югу. Помнишь, капитан, приказ был не приземляться, а только разведать, где что есть интересного. Я включил обе камеры и шлепал на приличной высоте, так около двух тысяч футов. Во-первых, так больше обзор у камер, ну и, кроме этого, в этом вакууме, который почему-то здесь называют атмосферой, если лететь ниже, двигатели поднимают ужасную пылищу.
— Мы все это знаем от Путца, — буркнул Гаррисон. — Хотя пленку ты бы лучше сохранил. Она бы окупила твою эту прогулочку. Помнишь, как публика ломилась на первые фильмы, снятые на Луне?
— Пленка цела, — отпарировал Ярвис. — В общем, — продолжал он, — как я уже сказал, шлепал я довольно быстро. Как вы и предполагали, при скорости выше ста миль в час подъемная сила плоскости крыльев в этой атмосфере невелика, и мне пришлось подключить аварийный двигатель.