— А каковы границы этой сферы? — спросил Макэндрюс.
— Границы? — Хоутри был явно озадачен.
Макэндрюс некоторое время молчал. Потом достал из кармана желтый листок телеграммы.
— Сегодня умер молодой Питер Лавеллер, — сообщил он без видимой связи с предшествующим разговором. — Умер там, где хотел: в засыпанной траншее, прорезанной через древнее владение сеньоров Токелен, близ Бетюна.
— Он умер там? — Хоутри был предельно изумлен. — Но я читал, что его привезли домой; что это один из ваших триумфов, Макэндрюс!
— Он уехал умирать туда, где хотел умереть, — медленно повторил хирург.
Так объяснилась занимавшая прессу уже несколько недель странная скрытность семьи Лавеллеров: они никак не хотели сказать, что сталось с их сыном-солдатом. Молодой Питер Лавеллер был национальным героем. Единственный сын старшего Питера Лавеллера — как вы понимаете, и эта фамилия вымышлена, — он был наследником миллионов старого угольного короля и смыслом его существования.
В самом начале войны Питер отправился добровольцем во Францию. Связей и денег отца было бы достаточно, чтобы обойти французский закон, по которому каждый должен был начинать армейскую карьеру с самых низов, но молодой Питер и слышать не хотел о протекции. В нем горело благородное пламя мушкетеров и крестоносцев.
Привлекательный, голубоглазый, шести футов роста, двадцатипятилетний мечтатель поразил воображение французских солдат. Они очень любили Питера. Дважды он был ранен, и когда Америка вступила в войну, его перевели в экспедиционный корпус. При осаде Маунт Кеммель он получил еще одну рану, которая вернула его домой, к отцу и сестре. Я знал, что Макэндрюс сопровождал его в Европе и полностью излечил — во всяком случае, все так считали.
Но что с ним случилось потом и почему он отправился умирать во Францию? Макэндрюс положил телеграмму в карман.
— Есть границы, Джон, — обратился он к Хоутри. — Лавеллер был как раз пограничным случаем. Я вам расскажу. — Он поколебался. — Может, я поступаю неверно, но мне кажется, что Питер не возражал бы… он считал себя открывателем. — Он снова помолчал, потом принял решение и повернулся ко мне.
— Меррит, можете использовать мой рассказ, если сочтете его интересным. Но если решите использовать, измените имена и, пожалуйста, постарайтесь, чтобы по описаниям нельзя было никого узнать. Важна, в конце концов, суть случившегося — а тому, с кем это случилось, теперь все равно…
Я пообещал; вам судить, насколько я сдержал свое слово. Теперь я расскажу эту историю так, как тот, кого я назвал Макэндрюсом, рассказывал нам ее в полутемном каминном зале…
* * *
Лавеллер стоял за бруствером первой линии траншей. Была ночь, ранняя апрельская ночь северной Франции, — те, кто бывал там, поймут, о чем идет речь.
Рядом с Питером стоял траншейный перископ. Ружье лежало рядом. Ночью перископ практически бесполезен; поэтому Питер всматривался в щель между мешками с песком, разглядывая трехсотфутовой ширины полосу ничейной земли.
Он знал, что напротив, в такую же щель в немецком бруствере, другие глаза напряженно следят за малейшим движением.
По всей ничейной полосе лежали причудливые груды, и когда осветительные снаряды заливали полосу белым светом, они, казалось, начинали двигаться: вставали, жестикулировали, протестовали… И это было ужасно, потому что шевелились мертвецы: французы и англичане, пруссаки и баварцы — отходы работы красного винного пресса войны… На проволочном заграждении — два шотландца. Один был прошит пулеметной очередью, когда перелезал через заграждение. Взрыв перекинул его руку на шею товарища, который погиб в следующее мгновение. Так они и висели, обнявшись; и когда загорались и угасали осветительные снаряды, казалось, что шотландцы раскачиваются, пытаясь выпутаться из проволоки, убежать…
Лавеллер дико устал. Сектор ему достался тяжелый и нервный. Почти семьдесят два часа он не спал, потому что несколько минут оцепенения, прерываемые сигналами тревоги, были еще тяжелее, чем бодрствование.
Артиллерийский обстрел продолжался почти непрерывно. К тому же, еды в дивизии мало, а доставлять ее очень опасно. За ней приходилось ходить за три мили под смертельным огнем.
И постоянно нужно было восстанавливать бруствер, соединять разорванные провода, все снова и снова приходилось проделывать ту же утомительную работу, потому что был приказ: удержать сектор любой ценой.
Сознание Лавеллера почти отключилось, сохранялась только способность видеть. И зрение, повинуясь его сжатой в кулак воле, из последних сил исполняло свой долг: Лавеллер будет слеп ко всему, кроме узкой полоски земли, пока его не сменят с поста. Тело его онемело, земля уходила из-под ног, иногда ему казалось, что он плывет… — как те два шотландца на проволоке!
Почему они не могут висеть неподвижно? Какое право имеют люди, чья кровь давно вытекла и стала черным пятном, плясать и выделывать пируэты под аккомпанемент разрывов? Черт их возьми — хоть бы какой снаряд похоронил их, сбросил с проволоки, смешал с землей…
Выше по склону, примерно в миле находился старый замок — шато, вернее то, что от него осталось. Там глубокие подвалы, куда можно забраться и хорошо выспаться. Он знал это, потому что несколько столетий назад, впервые оказавшись на этом участке фронта, он уже ночевал там.
Каким счастьем было бы вползти в эти подвалы, прочь от войны, прочь от безжалостного дождя; снова спать в доме с крышей над головой.
— Я буду спать, и спать, и спать — и спать, и спать, и спать, — бормотал Питер и действительно чуть не заснул: мерный ритм повторения сыграл роль колыбельной.
Осветительные снаряды вспыхивали и гасли, вспыхивали и гасли; потом послышался треск пулемета. Сначала он решил, что это стучат его зубы, пока остатки сознания не подсказали ответ: какой-то нервный немец изрешетил беспокойных мертвецов.
Послышались чавкающие шаги. Нет необходимости оборачиваться: это свои. Иначе они не прошли бы часовых на повороте. Тем не менее его глаза невольно скосились на звук, и он увидел трех рассматривающих его человек.
Над головой плыло не менее полудюжины огней, и в их свете он узнал подошедших.
Один из них — знаменитый хирург, который приехал из базового госпиталя в Бетюне, чтобы посмотреть, как заживают раны после проведенной им операции; рядом — майор и капитан. Они, несомненно, направляются к подвалам. Что ж, кому-то должно быть хорошо. Питер отвернулся к щели.
— Что-то не так? — это майор обратился к гостю.
— Что-то не так… что-то не так… что-то не так? — слова мелькнули в мозгу, разгоняя сон.
Действительно, что не так? Все в порядке! Разве он, Лавеллер, не на посту? Измученный мозг гневно бился. Все в порядке. Почему они не уйдут и не оставят его в покое?
— Ничего, — сказал хирург. И опять слова забились в ушах Лавеллера, маленькие, шепчущие, шустрые, как мыши: «Ничего — ничего — ничего — ничего».
Но что говорит хирург? Почти не понимая смысла, он ловил обрывки фраз:
— Идеальный пример того, о чем я вам говорил. Этот парень — абсолютно истощенный, вымотанный, уставший. Все его сознание сосредоточено на одном — на бдительности… сознание истощилось, так что высвобождается подсознание… сознание реагирует только на один стимул — движение извне… но подсознание так близко к поверхности, что почти не удерживается… что оно… если его совсем освободить…
О чем это они говорят? Питер прислушался к шепоту.
— В таком случае, с вашего разрешения… — это опять хирург… О чем они? Разрешение на что? Почему они не уходят, почему не перестанут его беспокоить? Ему так трудно смотреть, а теперь еще приходится слушать. Что-то промелькнуло перед его глазами. Он совсем перестал понимать, что происходит. Должно быть, затуманилось зрение.
Он поднял руку и потер глаза.
Небольшой светлый кружок вспыхнул прямо перед ним на бруствере. Луч карманного фонарика. Что они ищут? В круге появилась рука, рука с длинными гибкими пальцами. В ней листок бумаги, на нем что-то написано. Хотят, чтобы он еще и читал? Не только смотрел и слушал, но еще и читал! Он приготовился возражать.