Вениамин Каверин
Табор
Я сидел в столовой Зерносовхоза 3 и ел помидоры, залитые постным маслом. На первое был суп с голубыми глазками, от которого меня тошнило.
«Суп с голубыми глазками» — так его называл хитрый Дерхаус, от которого меня тоже тошнило. Он был всем недоволен, и его печальная лошадиная морда была невыносима в жару.
Пять человек сидели за столом, кроме нас, и ели хлеб в ожидании обеда.
Хлеб был здесь хозяином.
Нарезанный огромными ломтями, он расхаживал по комнате, шагая с прилавка на столы.
Он был у каждого в руках.
Он входил в любой разговор.
— Замолчите, — сказал я Дерхаусу, все еще ругавшему суп, — если же не можете молчать, расскажите о социальном, служебном и личном положении этого гражданина в спадающих штанах, который с записной книжкой в руках мечется по столовой.
Штаны были коломянковые. Они не то что спадали, но как-то струились вниз, и казалось, что, если бы они не струились, гражданин с записной книжкой оторвался бы от пола и, как воздушная колбаса, полетел бы над обедающими, заглядывая в тарелки, размахивая карандашом. Он и пищал бы, несомненно, как колбаса.
— Это Иля, Иля Береговский, — сказал Дерхаус и схватил пролетавшего Илю за рукав. — Как жизнь?
— Еще не такая, как она должна быть, — быстро сказал Иля и сел рядом с нами, вытирая пот, — но имеющая все основания стать такой, какой она должна быть.
Он вскочил и выбежал, размахивая какими-то билетиками.
Минуту спустя он принес три кружки пива и одну из них поставил передо мной.
— Жизнь хороша, — сказал он и сдул пену. — И вообще и в частности.
Я смотрел на него с любопытством. У него был добрый утиный нос, узкие плечи, молодая волосатая шея.
И, должно быть, — старый папа, всему удивляющийся и тоже с утиным носом.
И маленькая мама, с белой ниточкой вдоль пробора в черных волосах.
Я выпил за его здоровье.
— Да здравствует жизнь, — сказал я, — имеющая все основания стать такой, какой она должна быть!
Иля выпил свою кружку.
— Вы знаете, что это за человек? — пробурчал Дерхаус и вдруг стал похож на рассмеявшуюся лошадь. — Он добился того, что к осени все дома Зерносовхоза 3 будут окрашены в различные цвета, начиная с цвета этого пива и кончая цветом вашего лица.
— Этого не я добился, — сказал Иля и покраснел, — это Иру.
Об Иру я слышал не в первый раз. Я знал, что когда комбайн ломается, штурвальный вызывает механика красным флажком и на флажке написано Иру.
Я знал, что когда комбайн полон зерном, штурвальный вызывает грузовую машину белым флажком и на флажке написано: Иру.
Иру — это люди отчаянные, ответственные и свободные.
Это — учетчики, работающие по двадцать часов в сутки и начинающие в конце концов походить на монголов, если они русские, и на цыган, если они евреи.
Это — штаб полеводственной службы.
Это — спорщики, откладывающие спор от одного дождливого дня до другого.
Это — дельцы и фантазеры одновременно.
Иля был одним из фантазеров Иру. Именно ему было поручено выработать «меню в столовых будущего». Патриот Института рационализации, он рационализировал быт.
— Он думает, этот безумец, — сказал Дерхаус, — что цвет уличной пыли, в который окрашены дома Зерносовхоза 3, является серьезным поводом для падения честности и доверия друг к другу. Что мы добились бы, скажем, не тридцати пяти, а восьмидесяти пяти центнеров на гектар, если бы телеграфные столбы в разных участках были окрашены по-разному и комбайны отличались бы один от другого по цвету.
— Дерхаус, — сказал безумец добродушно, — ведь вы же не Дер Хаус, вы Дас Хаус. Вы же дом. Вас тоже следовало бы перекрасить. И я даже знаю, какой вы дом. Вы — конюшня.
Он вскочил, не слушая, о чем бормочет, вставая, обиженный Дерхаус. Полутонка промелькнула мимо окна столовой.
— До свиданья, мы еще увидимся! — сказал мне Иля и вышел.
Верно, мы с ним увиделись в тот же день на участке, носившем странное название «Злодейский».
Он стоял у входа в гессенскую палатку и разговаривал с человеком, у которого лицо было грязное, как земля. Грязный человек стоял у ведра с водой, и, без сомнения, ему очень хотелось умыться — он уж даже брался несколько раз за манерку, висевшую на ведре, но Иля наскакивал на него и все как-то оттирал от ведра.
Пот капал с утиного носа в записную книжку.
Я подошел к ним.
— Санитарного надзора за нами нету, — сказал грязный, — и врачей нету. Был один, пришел; говорит, надо койки расставить. А того, что под койками трава растет, этого не заметил.
И повторив еще раз «не заметил», грязный потянулся к воде. Иля не дал.
— Палатки отапливаются? — спросил он.
Допрос этот показался мне скучным.
— Дайте же вы человеку умыться! — сказал я Иле и оттащил его прочь.
Мы прошлись по участку. Стояли палатки, две-три гессенских, шесть-семь односкатных; на одной из них висел хвастливый плакат, вокруг походных кухонь стояли длинные столы под изодранным тентом и, спасаясь от жары, которая была особенно томительна в этот час, люди лежали под вагончиком.
Это был табор, черты бродячей жизни были видны во всем.
Шесть радио да маяк, по которому во время ночных работ находили дорогу машины, только они, казалось, возражали против слова «табор».
— Вот вы в течение получаса не давали бедному рулевому умыться, — сказал я Иле, — вы каждую минуту хватаетесь за карандаш. Внесите же в свою записную книжку и эту женщину: мне только что рассказали, что раз в неделю она уступает всем, кроме женатых.
Женщина, на которую я указал, стояла у входа в одну из односкатных палаток.
Потом она прошла на кухню и села за стол; тень тента упала на ее полные плечи.
Она засмеялась в ответ на замечание, которым встретил ее одни из рулевых, и тогда по широким скулам, по узким, слегка подтянутым кверху векам я понял, что она была татарка.
— Кать, а Кать, что же ты сегодня не газуешь? — спросил рулевой.
Все рассмеялись. Должно быть, слово это имело по отношению к Кате какое-то особенное значение, совсем не то, которое знакомо было каждому трактористу.
Но Катя ответила так, — как будто не поняла намека:
— Уж я сегодня свой время отгазовал, — сказала она скромно и принялась за суп.
Рулевой не унимался.
— Кать, а Кать, погазуй со мной! — сказал он и взял Катю за плечи. Она вдруг взглянула на него, у него и руки опустились.
Все снова рассмеялись.
Мы с Илей подсели к столу. Он глупо молчал, не находя, должно быть, повода, чтобы вмешаться в разговор. Молчал и я — и тоже, без сомнения, глупо. Время от времени мы неискренне улыбались.
Дерхаус выручил нас. В шелестящем грязном макинтоше он вылез из полутонки и пошел по табору, уныло повесив нос. Руки его болтались, морда была вытянута, несомненно он снова был чем-то недоволен.
— Дерхаус! — закричали мы в один голос.
Он обернулся. Теперь он был недоволен, что увидел нас.
— Дерхаус, — сказал я ему, — как говорится, Дас-хаус! Садитесь вы вот сюда, возьмите ложку, съешьте тарелочку вот этого супа с голубыми глазками и расскажите, чем вы недовольны…
А разговор с Катей между тем продолжался. И рулевой еще раз попробовал подсесть к ней поближе, да и подсел — и вдруг, взглянув исподлобья, спросил ее чуть хриповатым голосом:
— Ну что ж, Катюш, можно, а?
Меня поразил этот откровенный сговор в присутствии едва ли не всего участка. Катя, впрочем, ничего не ответила, только поднялась и повела плечами. Должно быть, так бы и ушла она в свою палатку, если бы в разговор вдруг не вошел своей лошадиной походкой Дерхаус.
— Если бы я работал на этом таборе, — сказал он не то мне, не то Береговскому, а на самом-то деле, разумеется, Кате, повернувшейся на этот унылый голос, — эту красотку (он сказал другое слово) я бы в два счета к порядку призвал. Я бы не позволил табор в веселый дом (он снова сказал другое слово) превращать.