— Войдите.
В кабинет шагнул Марков, зажимая под мышкой папку для докладов.
— Вы меня искали, Владимир Николаевич?
— Не просто искал — обыскался. Проходи, Олег Сергеевич, присаживайся.
— Я в бюро переводов был. Вот, пять минут как закончили расшифровку. Подумал, может, вам будет любопытно.
— Что это?
— Нашему человеку в Лондоне удалось раздобыть копию магнитофонной записи интервью, которое Набоков дал журналисту Питеру Дювалю-Смиту из Би-би-си.
— Считай, заинтриговал. Давненько Владимира Владимирыча слышно не было. Я так понимаю, интервью сделано в рамках рекламной кампании «Лолиты»[24].
— По правде сказать, я не в курсе.
— И как, есть что заслуживающее внимания?
— Я перевод бегло, по диагонали, просмотрел. По-моему, интерес может представлять ответ на самый первый вопрос. Все остальное — скучные стариковские размышлизмы. Вода водой.
— Ну давай зачитаем первый.
— Только переводчики сразу предупредили, что предоставленная запись не очень хорошего качества. Отдельные слова им приходилось додумывать.
— Хочешь сказать, неуклонно растет квалификация? — усмехнулся Кудрявцев.
— Извините, не понял?
— Я говорю: наши переводяги уже способны за живых классиков додумывать?
— Скажете тоже, Владимир Николаевич. Какой же Набоков классик?
— А кто он, персонально по твоей классификации?
— Обычная недобитая белогвардейская шкура. Антисоветчик. И еще этот, как его, педофил.
— А! Ну-ну.
Кудрявцев принял от порученца отпечатанный на машинке переводной лист и начал читать:
«— Господин Набоков! Вернетесь ли вы когда-нибудь в Россию?
— Я никогда не вернусь, по той простой причине, что Россия, которая мне нужна, всегда со мной: литература, язык и мое собственное русское детство. Я никогда не вернусь. Я никогда не сдамся? продамся?. И в любом случае грандиозная? гротескная? Грозная? тень полицейского государства не будет рассеяна при моей жизни. Не думаю, что они там знают мои работы, — ну, возможно, в моей собственной тайной? секретной? специальной? службе в России и состоит несколько читателей, давайте не забывать, что за эти сорок лет Россия стала чудовищно провинциальной, не говоря о том, что людям приказывают, что им читать и о чем думать. В Америке я удачлив? Счастлив? успешен? более чем в любой другой стране. Именно в Америке я обрел своих лучших читателей, умы, наиболее близкие моему. В интеллектуальном смысле я чувствую себя в Америке как дома. Это второй дом в полном смысле слова…»
— «Это второй дом в полном смысле слова», — повторил вслух Кудрявцев. — Любопытно. Хотя и предсказуемо.
— Я ж говорю, тот еще антисоветчик. Родственничку своему, цэрэушнику, под стать. Обратите внимание, он там какую-то собственную тайную службу упоминает.
— Расслабься, Олег Сергеевич. Это не более чем образное выражение. Кстати, раз уж напомнил, как там поживает «кузен Николя»[25]?
— Нормально, живет — не кашляет. Вовсю носится с организацией осенних гастролей Стравинского. Вот тоже еще один подарочек, на нашу голову. Одна шайка-лейка. Банка с пауками.[26]
— А ты, вообще, что-нибудь из его сочинений слышал? Скажем, «Петрушку»?
— Не слышал и не собираюсь. Мне нормальная симфоническая музыка нравится.
— А нормальная — это?..
— Чайковский, например. «Лебединое озеро».
— Ну да, ну да. «Лебединое озеро», равно как «Красный мак» Глиэра, — это наше все. К слову, помнишь конфуз, что приключился в 1957-м, когда Никита Сергеич в Большой театр Мао Цзэдуна затащил? На «Лебединое»?
— Это когда китаец демонстративно, уже после первого акта, уехал?
— Мало того что уехал, так еще и выдал перед этим гениальную фразу.
— Какую?
— «Почему они все время танцуют на цыпочках? Меня это раздражает. Что, они не могут танцевать как все нормальные люди?»
Марков расхохотался.
— Прямо так и сказал? Смешно, надо будет запомнить.
— Ладно, шутки в сторону. Там по поводу завтрашней расширенной коллегии у Семичастного со временем что-то определилось?
— А вы разве не в курсе? Коллегию перенесли.
— Как перенесли? Почему?
— Не могу знать. Перенесли на 20-е, на послезавтра. Начало в 15:00. Явка строго обязательна.
Кудрявцев скривился так, словно от лимона щедро откусил.
— Мало того что перенесли, так еще и раньше девяти-десяти вся эта бодяга явно не закончится. Тогда вот что, Олег Сергеевич, пометь у себя: в ночь на 21-е мне нужен билет до Ленинграда, на «Красную стрелу».
— Сделаем. А обратный?
— Не надо. Назад, возможно, полечу самолетом. И еще одно: свяжись с ленинградским Управлением и уточни, продолжает ли службу в их аппарате Яровой Павел Федорович?
— А звание, должность?
— Не готов сказать, — Кудрявцев достал из стола архивное Юркино дело, пошелестел страницами. — По состоянию на август 1944 года состоял в звании капитана госбезопасности.
— Если в 44-м до капитана дослужился, наверняка давно в отставку вышел.
— Скорее всего, так и есть. На этот случай установи домашний адрес и телефон.
— Есть, записал. Что-нибудь еще?
— Нет, пока все. Свободен.
Марков ушел, а Владимир Николаевич разложил перед собой машинописные листы набоковского интервью.
Кудрявцев был неплохим шахматистом, по мере сил и времени интересовался печатаемыми в газетах и журналах шахматными задачками, а потому скользнувший по тексту взгляд его невольно задержался на милом сердцу слове.
«— Вы говорите об играх с обманом, словно бы о шахматах и фокусах. А вы сами их любите?
— Я люблю шахматы, но обман в шахматах, также как и в искусстве, это лишь часть игры; это часть комбинации, часть восхитительных возможностей, иллюзий, мысленных перспектив, а возможно, перспектив и ложных. Мне кажется, что хорошая комбинация всегда должна содержать некий элемент обмана…»
Кудрявцев машинально вытянул из стаканчика красный карандаш и жирно подчеркнул последнюю фразу. Не для будущего обязательного в подобных случаях контент-анализа текста. Для себя лично.
* * *
Провинциальную музейную коллекцию, включая разрекламированные теткой самовары и шитье, Барон осмотрел менее чем за десять минут. Но под занавес надолго застрял возле экспозиции «Наши художники родному городу».
Его внимание привлекли четыре акварели, изображающие Галичское озеро. Хотя и написанные одной рукой, они разительно отличалась друг от друга настроением художника: от восторженной радости до неподдельной печали. Не миновав, соответственно, промежуточные стадии: вариант с нахлынувшей на автора меланхолией и этюд, где угадывались — не то тревога, не то настороженность. И хотя в живописи Барон предпочитал четкость, представленный в этих четырех акварелях бриз авторских эмоций его и поразил, и покорил.
— Вам нравится?
Захваченный врасплох, он вздрогнул и обернулся.
— Что? Извините?
— Вы столько времени стоите именно у этих рисунков. Они вам так нравятся?
— Пожалуй, это самое впечатляющее, что я увидел в вашем музее. Не в обиду самоварам и шитью подневольных крестьян.
Барон лишь теперь как следует разглядел неслышно подошедшую женщину.
Около тридцати. Если и за, то совсем чуть-чуть. Не сказать что красавица, но внешности вполне себе располагающей. Невысокая, можно даже сказать миниатюрная. Одета неброско, вариант ближе к бедному, но при этом — все по делу, к лицу и с достоинством. В общем, как некогда забавно выражалась бабушка Ядвига Станиславовна, «необычайно уместно одета».
Но самое главное — глаза. Большие кошачьи зеленые глаза, от которых расходились трогательные морщинки-лучики. Выдавая в их обладателе человека, многое пережившего, но не растерявшего способности радоваться жизни во всех ее проявлениях. Хорошие глаза, редкие. Среди знакомых Барона женского пола ТАКИХ еще ни разу не сыскивалось.