— Давай, мавляна, выметайся из зиндана! — весело закричал косоглазый. Повернулся к Али Кушчи. Тот вжался в стену, бледный, немой. Есаул окинул его взглядом снизу вверх, казалось услышав, как молится, молится в душе мавляна о милосердии, о милости всевышнего, и не проронил ни слова. Только повел как-то странно глазами, будто намекая на то, что рядом, мол, Султан Джандар, осклабился и повернул к выходу.
«Значит, мне ничего… значит, мне оставаться тут, в этой холодной могиле!»
Дверь скрипнула. Грохнули запоры. Бледный лучик из-под двери быстро исчез; вскоре стих и шум уходивших по коридору людей.
В изнеможении Али Кушчи упал на циновку.
Неужели прав мавляна Мухиддин, и небо карает его, Али Кушчи, за непреклонность, за гордыню?
Но тотчас же он прогнал эту мысль. Можно наказать того, кто остался верен велению долга и совести, но можно ли, справедливо ли одарить милостью другого, кто предал, кто отступился, кто впал в низость неблагодарности?
Али Кушчи прижал лоб к бугристо-неровной поверхности стены, отчаянно, уговаривая себя, зашептал:
— Терпение. Али, терпение!.. Чему быть, того не миновать… Что судьбой предначертано, то и очи увидят! Так говорят в народе. Терпение, Али, терпение!
16
Хуршида проснулась на рассвете; во дворе слышались громкие голоса, топот людей, словно нарочно бегавших с целью произвести побольше шума. Постель старой кормилицы пуста.
Скорее наружу!
Со двора видны были освещенные окна мехманха-ны, и тени обнимающихся людей четко рисовались на занавесках. «Отец вернулся!» И Хуршида, забыв, что едва одета и что в комнате для гостей полно мужчин, молнией кинулась туда.
Отец… это был точно — отец… И в то же время человек, непохожий на отца — заросший волосами, глаза ввалились, худой, как щепка.
Старик, да, да, отец стал стариком!.. И всхлипывал, всхлипывал, как малый ребенок, нет, как старик, из тех, о ком говорят, что он от старости уже умом тронулся.
Хуршида, заплакав навзрыд, бросилась к отцу, прижалась лицом к его груди.
Дом Салахиддина-заргара мигом превратился в обитель и слез и радости, тем более ликующей, чем быстрее высыхали слезы. Уже в саду резали и свежевали барана; уже повара, засучив рукава, приготовлялись к своим приятным делам и заботам — нет торжества без хорошего шашлыка и доброго плова! Уже первый сосед, прослышав о возвращении мавляны Мухиддина и о прощении его повелителем, направил стопы свои к богатому дому, прокладывая путь и для других поздравителей, что приходили в течение всего дня, — соседи, знакомые, родственники близкие, родственники дальние, купцы-лавочники и оптовые торговцы, ремесленники и люди духовного звания, даже иные поэты и бывшие талибы. Не было им конца, как и любопытству их!
Отец выбрил голову, подправил бороду и усы, накрутил пышную чалму, белизна которой, правда, особенно подчеркивала бледность его исхудалого лица. В златотканом халате сидел в салям-хане, принимал поздравления, словно больной после выздоровления.
А дед, тот сразу же, как сын вернулся, стан распрямил, и недоуменно-обиженную мину с лица согнал, и походку вновь приобрел прежнюю — степенную, надменную, в чем могли убедиться все приходившие к нему в дом, ибо с каждым он беседовал лично, каждого лично провожал до ворот — ну, разумеется, если гость был хоть сколько-нибудь влиятельным, но ведь только такие и считались здесь гостями. Каждому Ходжа Салахид-дин сообщал, что сын его не просто прощен, но, очевидно, и приближен. И радостно за деда и почему-то тревожно за отца, за себя становилось Хуршиде-бану, когда доводилось ей видеть и слышать все это. И слова Каландара, безжалостные по отношению к отцу, вспоминались ей. И все чаще думала она, лишь схлынула первая радость, об Али Кушчи: «Вышел ли и он из темницы? Неужели нет?.. Но тогда почему отец на свободе, за что его выпустили?» Нет, нет, отец не такой, как о нем говорил Каландар!.. Если бы прав был тот, кого она по-прежнему любит, если б он был прав, то не лежал бы отец целых три месяца на вонючей подстилке в зиндане, терпя такие страдания, что из-за них стало не узнать его!
Расспросить бы самого отца, сбросить бы груз с души! Но все новые и новые гости шли к ним в дом. И каждого прими, каждому удели время.
Нынче, правда, народу поубавилось. В доме несколько поутихло. К вечеру, однако, прибыли опять важные гости, похоже, из придворных.
И вокруг этих трех-четырех вельмож забегали, засуетились хозяева, многочисленная челядь. Наконец гости ушли, все стихло, даже, как показалось Хуршиде, зловеще тихо стало. Сам Салахиддин-заргар надел соболью шубу с суконным верхом и, несмотря на сильный ветер, дождь и мокрый снег, отправился куда-то, велев слугам крепко запереть ворота и ложиться спать, не дожидаясь его.
В комнату Хуршиды-бану пришла няня, заплаканная почему-то, напуганно-молчаливая. Пришла и сразу улеглась в постель.
Хуршида чувствовала: опять что-то случилось, какая-то новая беда пала на голову… Чью? Отца? Или дедушки?.. Или она коснулась ее самой, почему бы иначе не сказать о беде и ей, Хуршиде? Почему от нее что-то скрывают?
Она поколебалась и нерешительно направилась к отцу, зная, что тот не спит — окна большой комнаты по-прежнему были освещены.
Отец, нахохлившись под теплым чекменем, накинутом поверх другой одежды, сидел, перелистывая большую книгу в желтом сафьяновом переплете. Углубился, видно, в чтение, потому что сначала не заметил дочери. Хуршида тихо подошла; садясь на маленькую низкую скамейку перед ним, колыхнула подолом платья пламя свечей в серебряном подсвечнике, и отец испуганно вскинул голову.
— О, это ты? Садись, садись, дочка.
Лицо его было бледным, бело-серым. Большие глаза, хотя и светились лаской, в глубине, где-то на самом дне, таили страх.
Теплый комок слез подступил к горлу Хуршиды-бану.
— Ой, как вы исстрадались, отец, сколько муки натерпелись!
Мавляна Мухиддин поправил бархатную тюбетейку. Как всегда, тихо сказал:
— Поблагодарим справедливого и всемилостивого… Я вернулся к тебе живой и невредимый…
— Да, тысячу благодарений аллаху за то, что вы избавились от тяжкой беды, — прошептала Хуршида и смолкла. Ей было очень жалко отца, но и про слова Каландара она помнила. Желая забыть их, помнила и ничего не могла поделать с собой. Ей хотелось убедиться в том, что слова неверны, несправедливы, но для этого надо было спросить отца кое о чем, а спросить она не решалась… А спросить было надо!
— Отец, — голос Хуршиды задрожал, — отец, вы один находились в страшном подземелье?
Закрыв глаза, мавляна Мухиддин отрицательно покачал головой.
— Нет, доченька, вместе с мавляной Али Кушчи… ты ведь знаешь его…
Хуршида побледнела, изменилась в лице.
— А мавляна Али Кушчи… этот досточтимый ученый, тоже вышел на волю?
— Увы, дитя мое, этого не случилось… он все еще там, в зиндане…
— Отчего же, отец?
Мавляна Мухиддин еще сильнее съежился под чек-мелем, словно за ворот рубашки ему бросили кусок льда. Почему она спросила его об этом? И так горячо!
Дочь опять уловила мелькнувшее в глазах отца выражение испуга, но не одного испуга — еще и настороженности.
— Видно, так было угодно богу, дитя мое, — произнес мавляна наконец и отвернулся. Увядшее серо-белое лицо его чуть-чуть порозовело.
«Все правда, все правда! — металась мысль Хуршиды. — Каландар сказал мне правду!»
Будто смерч сдвинул и перемешал чувства в ее душе.
— Ему там очень плохо, отец?
По-прежнему не глядя на дочь, мавляна Мухиддин кивнул головой — теперь утвердительно.
— Очень… очень плохо… Очень тяжело, доченька.
— За что же мучают его?.. Почему не выпустят из зиндана?
Лицо мавляны Мухиддина вновь приобрело белосерый оттенок, и черты его отвердели, заострились, словно сделанные из алебастра.
— Виноват он сам… сам мавляна, дочь моя!.. Он слишком упрям. А в такое-то время… — отец опасливо покосился на темное окно, понизил голос, — в такое время нельзя упрямиться… На престоле Мирза Абдул-Латиф. Нельзя, никак нельзя упрямиться…