Литмир - Электронная Библиотека

Я перекрою все пути.

Я — дом твой, я — твоя дорога,

Ты ходишь с образом моим.

В тебе меня настолько много.

Что нету места там другим…

Что сказать, эти новосибирские встречи были радостью, но настоящий сюрприз ожидал меня на другой день, когда я пришла в Оперный театр со своей здешней приятельницей.

Сначала решили посмотреть музей при театре.

— Вот ваш Хачатурян, — говорит нам старый оперный актер, теперь заведующий этим музеем, показывая на большой портрет со знакомой размашистой подписью. — Он приезжал на премьеру «Гаянэ» и «Спартака»… Осенью у нас пойдет спендиаровская «Алмаст», дирижер приедет из Еревана. Может, и вы заедете, а?

Старик произносит это так просто и обыденно, словно Новосибирск где-то в десяти — пятнадцати километрах от Еревана и в любую минуту я могу заскочить туда.

Благодарю за приглашение, и, попрощавшись, мы идем в другое крыло здания, где находится местная филармония. Должен был выступать азербайджанский молодой певец Бюль-Бюль-оглы. Не только певец, но и композитор— он исполняет лишь песни, положенные на музыку им самим. Мягкая переливчатость интонации напомнила мне его знаменитого отца, с которым я познакомилась в юности, когда впервые в жизни «вышла в свет», была включена в армянскую делегацию, ехавшую в Баку на празднование столетия Мирзы Фатали Ахундова. Вот тогда-то в опере «Кер-оглы» я услышала этого звонкоголосого соловья — Бюль-Бюля. И, может, от давнего, милого сердцу воспоминания ощутила что-то родное в изящном, модно одетом, длинноволосом молодом человеке, в его песнях, где резкие современные ритмы смягчала жаркая сердечность Востока.

Настроение у меня было отличное. Однако это блаженное состояние длилось недолго.

— Сейчас я спою песню, которую написал на слова моего друга Расула Гамзатова. Мне бы очень хотелось написать музыку и к стихам поэтессы, которую я тоже очень люблю и которая сидит сейчас…

Больше я уже ничего не слышала. Сердце заколотилось, я видела только, как зал, повернув головы к нашей ложе, хлопал. Бюль-Бюль-оглы, подавшись вперед и аплодируя, как бы дирижировал залом, и это длилось до тех пор, пока я не вынуждена была встать и поклониться. Не знала, радоваться мне или сердиться: что еще за выходка?! Но вижу — получилось вроде бы неплохо. Правда, большинство в зале, наверно, и не слыхали о моем существовании. Хлопали так, «за компанию». Но что там ни говори, озорство Бюль-Бюля-оглы обернулось рыцарским жестом — голом, забитым в ворота братской команды.

Эти мысли кружатся в голове, а концерт уже подходит к концу, девушки одна за другой протягивают букеты герою дня, бросают цветы к его ногам.

И — бах! — второй гол летит в те же ворота, в мою ложу. Бюль-Бюль-оглы подбирает цветы и громогласно объявляет, что дарит их дочери Армении, своей старшей сестре Сильве-ханум. Мне остается лишь на бис снова разделить аплодисменты, которые он так великодушно уделил мне из своей славы.

После концерта иду за кулисы поздравить Бюль-Бюля-оглы. Увидев меня, он бросается навстречу. Я говорю, что знала его отца, что он был прекрасный певец. При упоминании об отце по мальчишески дерзкому лицу пробегает грустная тень, в глазах печальная нежность. И я чувствую все большую симпатию к моему юному соседу, внезапно оказавшемуся в далеком Новосибирске.

Если бы всегда было так, если бы людей связывали друг с другом лишь песни и стихи, не было бы споров, недомолвок, если бы люди состязались в том, чтобы доставить радость друг другу, в том, чтобы превзойти друг друга в доброте…

Наверное, в такую минуту и родилось мое стихотворение «Смятение», где есть следующие строки:

Я покоя хочу,

И в гармонию жажду поверить,

И бездонность вселенной

Космической мерою мерить,

И уже не глядеть, исстрадавшись,

На землю, на карту,

Где границы

Режут, как говорят, по живому,

Рассекая и нервы, и вены…

Я хочу дерзновенно

По следам космонавта пройти,

Полной грудью вдохнуть

Это самое звездное счастье

Человека грядущего

И не вспомнить при этом,

Что, как звезды, по свету

Рассеяны мы.

И никакая межзвездная трасса

Нас не соединит,

Нас не может

Собрать воедино…[7]

Что бы там ни было, человеческая душа всегда таит в себе тоску по умиротворению, по добру, по гармонии…

24 марта, Егвард

В Торонто я побывала у старого Седрака Татаряна. До этого слышала его голос только по телефону. В нем столько тепла и заинтересованности, что невозможно было не пойти и не услышать его прямо, без посредничества металла и пластмассы.

Татаряна считают здесь старожилом. Приехал он сюда из Стамбула пятьдесят лет назад и стал работать на ферме. Через год-другой в Оттаве занялся было ковровым делом, но…

— Во всем городе не оказалось ни одной знакомой души, ни одного родного слова не услышишь… Бросил все, переехал в Торонто…

Здесь продолжал заниматься тем же, но так и не смог воздвигнуть свой «Армавир», не привез из Италии или Китая ни рюмки венецианского стекла, ни фарфоровой чашечки. Из другого теста вылеплен — из доброты, из любви к людям, из инстинктивного неприятия всевластного гнета денег.

Маленький дом Седрака набит книгами. На стенах виды Армении — вырезаны из наших газет и журналов. В потертом кресле сидит сам хозяин, худощавый, с болезненным лицом. Недавно он вернулся домой после длительного лечения в больнице. У него нет ни жены, ни детей, но добрые люди всегда приходят на помощь старику, как бы стараясь не остаться в долгу за отданное им людям.

Невольно задумываешься. Вот две старости, два одиночества. Одно — под разукрашенным сводом виллы «Армавир», в пестром разнобое натасканных со всего мира вещей и вещичек, в угнетающем безлюдье, которое расстилается не только по дому, но захватывает и двор, и улицу, все окрест. Другое — почти пустая комната, шкафы с книгами, вырезанные из газет и журналов фотографии зданий и площадей Еревана. Но от этой комнаты, этих стен и книг, от самого старика, бледного, больного, исходит тепло и падает свет. Слабый, словно от лучей зимнего солнца, но согревающий душу. И отсвет этого тепла несет в себе каждый, кто знает Седрака Татарина, кто слышал о нем.

На столе Татарина лежат какие-то бумаги, карты.

— Где вы живете? — спрашивает он меня.

— В Ереване.

— Знаю… На какой улице?

— На улице Терьяна, Терьяна, 59.

— А-а-а-а, значит, возле Оперы?

— Вы были в Ереване?

— Нет, не был… Но знаю… Видите эту карту Армении? Я начертил ее. А вот план Еревана, хочу увеличить… Достроили Дворец молодежи?

— Скоро закончим.

— А подземный трамвай?

Обо всем знает этот старик, которому уже за восемьдесят и который живет один на окраине далекого Торонто в своем маленьком домике. С трепетом ждет он, когда придут из Армении газеты и журналы, огорчается, что так запаздывают, что шрифт ереванской газеты «Айреники дзайн»[8] очень уж мелок для его старческих глаз. Он перебирает бумаги, наконец находит листок из школьной тетрадки и протягивает мне.

— От Гаянэ Манасян. Вы знаете ее? Живет в Ереване, на Кутузова, 38, неподалеку от проспекта Коми-таса.

— Это ваша родственница?

— Нет, переписываемся с ней. Учится в школе имени Варужана. Прочтите это письмо. Ей всего одиннадцать, но так хорошо пишет по-армянски, прямо диву даешься…

Читаю. Обыкновенное письмо девочки, написанное ученическим ровным почерком, но в глазах человека, который видит вокруг детей, пишущих только по-английски, армянский язык одиннадцатилетней Гаянэ кажется просто каким-то чудом.

14
{"b":"555205","o":1}