И все же каким-то образом МакРиди остался главным. Даже после того, как мир обнаружил подброшенную мной улику; даже после того, как мир решил, что он был одной из тех тварей; закрылся от него, оставив МакРиди умирать на морозе; набросился на него с огнем и топорами, когда он прорвался внутрь. Как-то так получалось, что у этого фрагмента всегда был пистолет, всегда был огнемет, всегда был динамит и готовность разнести в щепки весь чертов лагерь, если потребуется. Кларк оказался последним, кто попытался его остановить, – МакРиди прострелил его опухоль.
Смертельная точка.
А когда Норрис разделился на части и инстинктивно бросился бежать, хотел спастись, именно МакРиди собрал оболочки вместе.
Я был так самоуверен, когда он заговорил о тесте. Он связал всю биомассу – связал меня, причем даже в большей степени, чем думал сам, – и я почти пожалел его, когда он заговорил. Он заставил Виндоуса порезать всех нас, взять у каждого немного крови. Накалил кончик металлического провода до красноты и попутно рассказал о крохотных частичках, способных выдать себя, – о фрагментах, которые воплощали инстинкты, но не интеллект, не самоконтроль. МакРиди видел, как развалился Норрис, и решил: человеческая кровь на жар не отреагирует. Моя же заявит о себе.
Разумеется, МакРиди не мог думать иначе, ведь эти ростки забыли, что могут меняться.
Мне стало интересно, как поведет себя мир, когда все фрагменты биомассы в этой комнате проявят способность к метаморфозам, – когда небольшой экспериментик МакРиди сорвет покровы с того чудовищного опыта, который тут проводят, и заставит эти искореженные куски увидеть правду. Очнется ли мир от длительной амнезии, вспомнит ли, наконец, что он жил, дышал, менялся, как и все остальное? Или все зашло слишком далеко, и МакРиди просто по очереди испепелит протестующие отростки, когда кровь их предаст?
Я не поверил собственным глазам, когда МакРиди погрузил раскаленный провод в кровь Виндоуса, и ничего не случилось. Это какой-то фокус, подумалось мне. А потом кровь самого МакРиди прошла тест, и кровь Кларка тоже.
А вот кровь Коппера – нет. Железо коснулось ее поверхности, и та слегка задрожала. Я и сам едва заметил рябь, люди же вовсе не отреагировали. Если и обратили внимание, то подумали, что у МакРиди рука дрожит. Все равно они считали его тест полной херней. Я-Чайлдс так и сказал.
Уж слишком меня пугала и изумляла перспектива того, что это не так.
Я-Чайлдс знал, что надежда есть. Кровь – не душа: хоть я и могу управлять двигательными системами, для полной ассимиляции требуется время. Если у Коппера кровь оказалась достаточно сырой и прошла «перекличку», то пройдет не один час, прежде чем у меня появятся основания бояться этого теста: ведь я пробыл Чайлдсом еще меньше.
Но Палмером я был вот уже несколько дней. Ассимилировал эту биомассу до последней клетки – от оригинала ничего не осталось.
И когда его кровь взвизгнула и отскочила от провода, мне не осталось ничего, кроме как смешаться с толпой.
Я ошибался во всем.
Голодание. Эксперимент. Болезнь. Все размышления, все теории, которые я придумал, чтобы объяснить это место, оказались лишь предубеждениями моего собственного разума. В поисках объяснений я всегда полагал, что умение меняться, ассимилировать – глобальная, всеобщая константа. Мир не эволюционирует, если не эволюционируют его клетки; клетки же не эволюционируют, если они не меняются. Такова суть жизни. Везде.
Но не здесь.
Этот мир не забыл, как меняться. Его никто не заставлял отвергнуть трансформацию. Эти чахлые ростки не были частью целого, их не подогнали под правила эксперимента; они не берегли силы, пережидая временную нехватку энергии.
Именно такую возможность моя измученная душа смогла принять только сейчас: из всех миров, что я повидал, лишь здесь биомасса не умеет меняться. И никогда не умела.
Только в этом случае тесты МакРиди имеют смысл.
Я прощаюсь с Блэром, с Коппером, с собой. Сбиваю настройки морфологии – теперь они установлены «по умолчанию», по местному умолчанию. Чайлдсом выхожу из бури для того, чтобы все наконец-то встало на свои места. Что-то движется впереди: черное пятно на фоне пламени – животное, которое ищет, где бы прилечь. Я подхожу ближе, и оно подымает голову.
МакРиди.
Мы смотрим друг на друга и держимся на расстоянии. Колонии клеток беспокойно движутся внутри меня. Я чувствую, как перестраиваются ткани.
– Ты единственный, кто выжил?
– Не единственный…
У меня огнемет. Я – хозяин положения. Кажется, МакРиди все равно.
Но это неправильно. Он должен беспокоиться. В этом мире ткани и органы – это не просто временные союзники на поле боя: они постоянны, они предопределены. Макроструктуры не возникают, когда сотрудничество становится важнее затрат, не рассасываются, когда баланс смещается в другую сторону, – здесь у каждой клетки одна неизменная функция. Нет пластичности, нет адаптации, все структуры застыли на месте. Это не один глобальный мир, а множество мирков. Не части одного целого, а нечто иное – твари. Во множественном числе. Ничтожества.
А значит, они просто прекращают существование. Просто… изнашиваются со временем.
– Где ты был, Чайлдс?
Я вспоминаю слова мертвого прожектора:
– Мне показалось, я увидел Блэра. Пошел за ним. Потерялся в буре.
Я носил эти тела, чувствовал их изнутри. Скрипучие суставы Коппера. Кривой хребет Блэра. Норриса и его больное сердце. Они недолговечны. Их не формирует соматическая эволюция, не бережет от энтропии причастие. Они не должны существовать, а существуя, они не должны были выжить.
Но они стараются. О, как сильно они стараются. Каждая тварь в этом мире – ходячий мертвец, и все же они цепляются за каждую минуту – лишь бы прожить чуточку дольше. Каждая оболочка борется, как боролся бы я, если бы от меня осталась лишь одна часть и больше ничего.
МакРиди тоже старается.
– Если ты сомневаешься во мне… – начинаю говорить я.
Он качает головой, даже умудряется устало улыбнуться.
– Если у нас и есть чем удивить друг друга, то, кажется, мы все равно слегка не в форме – и поделать ничего не можем…
Но это не так. Я очень даже в форме.
Целая планета мирков, и все – все до единого – бездушны. Они блуждают по жизни, обособленные и одинокие; могут общаться только с помощью хрюканья и знаков – как будто суть заката или рождение сверхновой звезды можно заключить в цепочку фонем или нескольких последовательных черных закорючек на белом фоне. Они так и не познали причастие, стремятся лишь к распаду. Парадокс их биологии поразителен, это так, но масштабы их одиночества, бессмысленность их жизней потрясают меня.
Как слеп я был, как скор на обвинения. Но страдания, которые навлек на меня этот мир, не такое уж большое зло. Они так привыкли к боли, так ослеплены бессилием, что не могут даже помыслить об ином существовании. Когда каждый нерв ободран догола, вы беситесь и лягаетесь от малейшего прикосновения.
– Что же нам делать? – интересуюсь я. Я не могу убежать в будущее – только не с тем, что знаю сейчас. Нет. Как же я их оставлю, оставлю вот так?
– Почему бы нам… не подождать немножко, – предлагает МакРиди. – Посмотрим, что будет дальше.
Но я могу совершить гораздо больше.
Будет непросто. Они не поймут. Замученные, неполноценные, они не способны понять. Если им предложить стать частью чего-то большего, они увидят лишь потерю меньшего. В причащении разглядят лишь вымирание. Я должен быть осторожен. Воспользуюсь своей новой способностью прятаться. Через некоторое время сюда придут другие ничтожества, и неважно, кого они здесь обнаружат – живых или мертвых. Важно то, что они найдут себе подобных и заберут их домой. А там я стану маскироваться. Действовать исподтишка. Я спасу их изнутри, иначе их невообразимое одиночество никогда не закончится.